Литмир - Электронная Библиотека

В баре было прохладно и пусто, только за стойкой стояли трое. Один, высокий полуседой человек, лет за пятьдесят, – Измаил, старший брат Карлика.

Со времен Багрицкого он был первым в Одессе русским поэтом-евреем, принятым в Союз писателей. И то после четырех изданных книг и, главное, демарша, устроенного группой украинских поэтов. Они заявили в Киеве, что выйдут из Спилки, если Измаила не примут. Это грозило крупным скандалом, и киевляне, «помиркував», все-таки его приняли.

Один из скандалистов, Боря Череда, был тут же. Третьим был поэт и журналист Юрий Дольдик, лысый и солидный, похожий на несмешного Луи де Фюнеса. Плющ вежливо поздоровался.

– Алиготе! – откликнулся Измаил и протянул руку.

– А скажите, Изя, Карлик пишет?

– Стихи только, да и то вряд ли. Ню?

– Что «ню»? – без энтузиазма откликнулся Плющ. – Вы же знаете, я не пью.

– А тянет? – живо спросил Боря Череда. – Я вот был месяц в завязке, и ничего, не вспоминал даже.

– Ну, это ты, Боря, не пи…, не преувеличивай. Сколько лет уже, а как представлю неполный стакан водки, аж дух захватывает.

– Ну и воля, – отозвался Дольдик, прихлебывая кофе. – Ты, Костик, похож на фолкнеровского Минка. Не находишь?

– Я, Юра, ищу и не нахожу уже много дней двадцать пять рублей. У вас никого, случайно, нет?

Все рассмеялись, как хорошей шутке.

– Хочешь кофе? – спросил Дольдик.

– Спасибо, только двойной, пожалуйста.

У Измаила денег не было хронически. Даже на сигареты. Ляля, будучи врачом, хоть и педиатром, строго следила, чтоб он не пил, а главное, не курил. Шутка ли, мерцательная аритмия. Приходилось придумывать разные писательские дела, чтобы выйти в город и покурить. На море, куда он водил трех своих пацанов, это не получалось. Они могли невольно заложить, особенно младший. С питьем тоже было сложно. Самолюбие не позволяло Измаилу «садиться на хвост», и приходилось искренно отказываться раза три. Зато согласившись, он уже не жеманничал. Это качество раздражало Эдика, и еще – пренебрежительное отношение Измаила к писанию Эдиком романа.

– Ничего не выйдет, – убеждал Измаил, – ты же малограмотный!

– Малограмотный, но умный, – парировал Эдик.

– Все равно, помогать в проталкивании я не буду, и вообще, возьми псевдоним.

«Это не семья, – говорил Дольдик, – это популяция».

Писатели разошлись, Плющ взял кофе и сел за столик. Крупный ливень внезапно набежал на Пушкинскую, потемнело в баре, капли на асфальте подпрыгивали и падали в свои воронки. С мокрой газетой на голове вбежал Марик Ройтер.

– Фу ты, черт, – сказал он усаживаясь, – посмотри, Костик, усы не поплыли?

Марик снял с головы газету, скомкал и аккуратно положил на соседний стул. Плющ удивленно поднял голову: на бледном худом лице с маленькими коричневыми умными глазами, под большим свисающим носом были нарисованы тушью усы колечками.

– Не, не поплыли, – успокоил Костик, – ты что, сдурел?

Марик жил с мамой в мрачной комнате в коммуналке, ему было лет тридцать пять, но он не был женат, сначала, конечно, из-за мамы, потом это казалось все труднее и безнадежнее.

Был он талантлив, но писал мало и с трудом, приходилось все время ходить на службу для маминого спокойствия. А еще Мила Гальперина, главный архитектор Гипроторга, давала ему работу в интерьерах, монументальную, в основном роспись, эксплуатировала его нещадно, зато платила, хоть мало, но регулярно.

Марик раз и навсегда уныло решил, что он некрасив, не в женщинах даже дело, его эстетическая натура требовала немедленной красоты всегда и во всем. Поэтому он в припадках самоиронии развлекался, как и сейчас вот, с усами.

Не так давно он влюбился в бывшую жену товарища, благо не надо было знакомиться, давно знали друг друга. Дама, удивившись его объяснению, посмотрела на него другими глазами и увлеклась.

Скоро, однако, отношения их выродились в духовные, и возлюбленная его завела себе другого. Марика все же не отпускала и хвастала, что у нее полная гармония: один возлюбленный для души, другой – для тела. Марик бойцом не был и, не в силах что-либо изменить, страдал и издевался над собой. Другой же, «телесный», разозлился, что ему отказывают в духовности или там, в душевности, и скоро слинял.

– Ты что такой печальный, Костик? – спросил Ройтер, принеся себе рюмку водки.

Костик и не думал, печален он или нет, но говорить, что Марик ошибается, было неудобно, он быстро окинул в памяти сегодняшний день и с облегчением решил, что да, печален.

– Да, еще утром… Дала, сука, пирожок, а он, падла, с мясом!

У Ройтера подпрыгнули нарисованные усы:

– Ты, что ли, сыроедом стал?

– При чем тут сыроедение, просто я хотел с картошкой. Не люблю насилия. А что касается сыроедения, эти модные припряжки мне не по душе. Тем более, что я хрен люблю. Представляешь, каша с хреном! Не дашь ли ты мне, Марик, рублей двадцать пять? Месяца на два.

– Ой, Костик, с удовольствием, – грустно сказал Ройтер, – но только седьмого, в получку…

– Ну, до седьмого надо еще проторчать на этом свете.

– Трагедию хочешь?

Трагедией называлась трехрублевка.

– Спасибо, на хрена она мне. А вообще давай. Ну, комедия, – скаламбурил Плющ, – во всем городе нет четвертака…

– Что Паруселло, – спросил Ройтер, – продает он тебе то старинное ружье с сошками?

– А, карамультук? Хочет, падла, двести, а сто пятьдесят, сука, не хочет. У него еще булава есть. Говорит, гетманская. Я думаю, подделка начала века. За тридцатник отдаст.

Марик представил себе Плюща с булавой и развеселился.

– Дождь все идет. Не выпить ли еще?

– Я угощаю, – обрадовался Плющ.

Он подошел к стойке.

– Аркадий, сделай, пожалуйста, пятьдесят… Может сто? – обернулся он к Ройтеру.

– Нет-нет, пятьдесят.

– Значит, пятьдесят граммов водки, маленькую двойную кофе, и два бутерброда, ну, с рыбкой, тюлечкой, то есть.

– Девяносто три копейки, – подсчитал Аркадий.

Плющ протянул ему рубль, собственный, вчерашний.

– Сдачи не надо, – сказал он торжественно.

Аркадий рассмеялся:

– Гуляешь, Костик?

3

Трамвай въехал в тоннель Французского бульвара. На угловом доме висела табличка: «Пролетарский бульвар». «Черт, – разозлился Николай Нелединский, – вот уже лет пятьдесят пять, как они про свое, а спроси любого одессита, где Пролетарский бульвар, он долго будет думать, соображать, смекать, а потом предложит: „А Французский бульвар вам не годится?“».

Николай был ретроградом до такой степени, что даже теория эволюции казалась ему революционной и потому безобразной. Инерция руководила всеми его поступками. Она лишала его силы, или придавала ее, в зависимости от обстоятельств. Очень трудно было сдвинуть его с места, вытащить куда-нибудь, хоть в гости, но вытащенный и оказавшийся на месте, Нелединский уходить уже не хотел. Бывали по молодости случаи, когда он прятался под стол, чтобы его забыли.

Вот и сейчас, получив телеграмму, что мать заболела, он вертелся какое-то время по Ташкенту, не находя силы и денег на самолет. Мать заболела тяжело, воспаление легких в ее возрасте опасно, но, слава Богу, обошлось, и теперь ей легче. Брат, приславший телеграмму, не преувеличивал сознательно, вряд ли ему хотелось таким способом заманить Николая, чтобы повидать его, он испугался за мать и за себя, не зная, что делать в таких случаях. «Как будто я знаю», – ворчал Николай, но был доволен, что приехал, что едет в трамвае пятого маршрута в сторону Аркадии, даже не Аркадии, а «нашего места», робко подумывал, не остаться ли в Одессе насовсем. Конечно, в Ташкенте он художник номер, скажем, два – после Волкова, – усмехнулся Нелединский, – и в Союз приняли, и квартиру дадут вот-вот… А когда дадут, уже не вырвешься, неудобно, вроде замазан. Здесь же – мама старенькая, это да, но с работой будет трудно, ребята цепкие и своего не отдадут, да еще и чужое прихватят. Думай не думай, – знал Николай, – а будет как будет, и не надо делать резких движений.

5
{"b":"160457","o":1}