Литмир - Электронная Библиотека

Ну зачем ты, зачем?

Мистер Гесс сидел и мял в пальцах шляпу. Его жена, явно больная, храня полное молчание, лежала в кресле. Мистер Гесс наклонился вперед, перенеся тяжесть тела на предплечья. Шляпа повисла на кончиках пальцев, глаза смотрели в ковер. Хмм-м, думал он. Охо-хо… Жена откинулась на спинку шезлонга, жесткая, как всегда, приподнятые ноги раздвинуты. Мистер Гесс, в противоположность ей, громоздился в своем кресле, упираясь в бедра, и коричневая шляпа свисала между обтянутых брюками колен. Его супружница растянулась, уставившись в потолок, не желая, значит, его видеть, и кто это, спрашивается, стерпит? Канарейка, или как там, к черту, их называют, прочистила клюв и пискнула… пискнула и прочистила клюв. Гесс передвинул ноги в ботинках так, чтобы попасть в центр цветочного узора. Венецианские жалюзи были поцарапаны, но в полумраке, который они создавали, царапины не было видно. Тени от жалюзи на полу просто демонстрировали, как косо они подвешены. Что делать? Хотя вопрос ответа не требовал, догоняя сам себя, потрепанный, как секонд-хэнд. Гесс высосал самую суть из затертой фразы: «И время лежало тяжко на его ладонях». Сумерки вползали в дом и ложились, как снег, на его ботинки — так густо, так быстро, а эта чертова канарейка, а может, кукушка, с треском водила клювом по прутьям клетки, пока Гессу не припомнились радости детства… словно палкой стукнули. Что? Что? Что делать? Его плоть распирала костюм изнутри, так что коричневатые полоски на ткани оставались параллельными, как бы он ни двигался, а вот жена — кожа да кости. Мистер Гесс опасался, что у нее рак — или другая хворь, хроническая и серьезная. Кожа у нее совсем серая, а фигура — как на рекламе диет для похудения. Быть может, болезнь повлияла также и на ее рассудок, и этим объясняются все странности в поведении? Говорят, что часто помогает переменить образ жизни. Он чувствовал, что пора вести ее к врачу. Врач — шляпа покачивалась, как маятник, — да, врач, это его долг. Доктор расскажет, что с ней. Дружелюбно улыбаясь, сняв очки, он запишет ее в умирающие. После чего познакомит мистера Гесса с полным набором симптомов болезни. В таких случаях у пациентов всегда проявляются странности, скажет доктор, причем иногда на довольно ранней стадии. Мы подозреваем, скажет доктор, то есть наука полагает, вы понимаете, — что тут наличествует своего рода предопределенность. Бедняжки, они обречены с самого начала: аномальная плацента, понимаете ли, слишком узкий таз, какое-нибудь незначительное химическое раздражение, внезапный стресс, внутренние проблемы в каких-то органах, скрытая ползучая инфекция — и тут уж ничего не поделаешь: ш-ш-ш-ш-ш-ш, пока весь воздух не выйдет. Так что вы, мистер Гесс, не отягощайте ничем свою голову, разве что шляпой, вам виниться не в чем, она уродилась, можно сказать за час до своего заката… пусть сознание этого подсластит вам пилюлю, запаситесь терпением… ей уже недолго осталось, хотя душа ее скорее отползет, чем отлетит, так мало в ней жизненной силы. Полагаю, у вас нет малых детей, Гесс, не так ли? И, думаю, вы неплохо застрахованы. Ха-ха, подумал мистер Гесс. Ха-ха. И он торжественно помолился о кончине своей супруги. Он слишком устал от всего, чтобы ненавидеть или хотя бы злорадствовать; но несомненно, не чувствовал и стыда. Ему были чужды и угрызения совести, и горе. Она слишком больна, и смерть станет для нее избавлением. Это факт, истинная правда. Гесс желал ее скорого ухода в мир иной, как желал перед уик-эндом хорошей погоды для гольфа. Это была чистая рефлексия, желание столь же тихое и бесполезное, сколь искреннее и отчаянное, потому что он отказался от гольфа так же, как отказался от игры в кегли. Когда она упокоится с миром, пожалуйста, он устроит ей торжественные похороны. Представлять, как ее гроб исчезает под землей, было его любимым занятием, это зрелище притягивало его, как жаждущего — еще один глоток.

Шляпа мягко упала на ковер, поля загнулись. Он протянул правую руку, чтобы ее расправить. Только врач, только отчетливый приговор «Она должна скоро умереть» мог принести ему надежду, потому что собственная тяжесть становилась для него непосильной. Каждый день он брал на себя чуть меньше, чем вчера. Ему становилось труднее вставать по утрам, подниматься со стула или вылезать из машины, вообще шевелиться, одолевать лестницы или доводить до конца даже самые пустяковые дела, и кровь, которую выталкивало его сердце, возвращалась обратно с болью. Однако Элла никогда не позволит провести какое-либо обследование. Это немыслимо. Она считает, что у нее тело сложено иначе, чем у других людей, и на рентгеновском снимке всем будут видны эти серые продолговатые органы, плавающие в ней, как морские звери. Нет… ему придется довольствоваться и тем, что есть. Ведь всегда остается вероятность, что доктор до смерти напугает ее каким-нибудь своим ножом или иглой, притом, что ее слабое здоровье (так обнадеживающе очевидное, хотя и не подтвержденное документально) будет ухудшаться с неуклонностью, которую не может не оценить лицо столь глубоко заинтересованное, как он. Он смирится с некоторой неопределенностью. Мистер Гесс знал о духе человеческом ровно столько же, сколько его шляпа (фигурально, разумеется); и хотя его плоть мало-помалу сползала с него, словно густые сливки или сироп, в костях от этого святости не прибавлялось. Однако именно это царство, таинственное в своей магнитной притягательности, всегда ускользающее от взгляда и скрытое, как поток электричества, было источником его печалей и причиной тревог. Он верил, что при помощи хитроумных приборов это царство можно было бы обнаружить, как-то измерить, нанести на карту, ибо именно этот невидимый мир, где обитала его жена, доводил ее до изнеможения. Поток, в который она погружалась, был неощутим, но оставлял влагу на ее теле; а бывало, что мистер Гесс ощущал что-то, какой-то ток, и знал: как ни бледна ее кожа с виду, сколь бы безжизненной ни казалась Элла, распростертая на кушетке или распластавшаяся в кресле, как сброшенная одежда, в ней горит внутренний огонь, она светится, как лампа. Но даже чувствуя это, он мог сопоставить с ее образом только один вид лампы — той, что горела в табачном дыму над покерным столом. Конечно, внутри у нее не было небес, с которых она могла бы упасть, никакого потолочного крюка, цепочки или раскаленной проволочной спирали. В ее мире были разные расстояния, конечно, однако лишь одно направление, и мистер Гесс не мог не удивиться в который раз, почему он, собственно, сидит тут, и как это случилось с ним, таким сугубо материальным телом, пусть даже слегка мешковатым и с вредными привычками, которые Элла не одобряла в своем субтильном, воздушном стиле, — не говоря ни слова, она только испускала аромат, наподобие спелого сыра, стоило ему войти, и температура и освещение менялись, и время останавливалось, и казалось, будто он навеки зажал нос, а порой она попросту вздыхала, и вздох разносился по всему дому, как порыв ветра. Что привязало его накрепко к этой иссохшей ветке (такой образ возникал у него иногда, в минуты, когда казалось, что в прошлом она многое обещала и сперва цвела, а потом приносила плоды, сочные и ароматные)? Как это случилось с ним? Наверно, этот вопрос снова и снова задают себе арестанты, скованные цепью, в наручниках; да черт подери, и Христос тоже думал об этом, когда висел, пригвожденный к кресту. Но голова мистера Гесса не была приспособлена для поисков смысла, он и шлепанцы свои с трудом находил, об ответах и вопрос не ставится, как говаривала жена, нет, в мозгу его лишь кружились эти недоуменные восклицания, как деревянная карусель.

Нужно помедленнее, подумал мистер Гесс. Он прошелся по полоскам ковра, по коричневому фону, по извилинам цветов и листьев. У нее в узких сосудах тела не хватает крови, чтобы окрасить хоть одну слезу, а моя — как песок в песочных часах: скапливается то в голове — густая и горячая, то в ногах — тяжелая, холодная и усталая, и ждет, чтобы меня перевернули вверх тормашками — иначе ей не стечь обратно. Вот так я все время и переворачиваюсь — туда-сюда, голова-ноги… Элла не единственная, у кого дух — как электрический ток, но я-то, увы, не провод, у меня нет мгновенной емкости. Так зацепись за что-нибудь, Гесс, зацепись! Но у нее теперь пошли припадки, вот как сейчас — вся застыла… Ну зачем она так, зачем? Конечно, можно еще раз побить ее. Это лекарство всегда под рукой. Вместо этого он застонал и попробовал раскрутить шляпу на пальце. Она больна. Она умирает. Во всяком случае, он надеялся на это. Но ей не следовало предсказывать людям судьбу. Ей не следовало, когда он приходит домой, просиживать часами в кухне над разложенными картами и внимать их брехне, не предвещающей Эдгару ничего хорошего. Ей не следовало выходить из дому и съеживаться на верхней ступеньке крыльца или на подъездной дорожке, где он натыкается на нее, гудящую, как заведенный мотор. И не следовало плевать на его потребности — вдруг рванет юбку, а я стою дурак дураком. Если я не сдержусь, без адвокатов не обойтись. Не давай воли кулакам, Гесс, понял? — предостерег он самого себя. Знай меру: молоти, да не части. Когда присяжные узнают, что вы пережили, мистер Гесс, их симпатии будут на вашей стороне, не беспокойтесь. Они засадят вашу избитую жену за решетку и будут шипеть вслед, когда ее станут выводить из зала суда. Вы, конечно, слышали, Гесс, что бывают преступления без жертв? Но ведь бывают и жертвы без преступлений. И вы — одна из них, именно так. Что значит пустяковый удар по сравнению с презрительными улыбками, которые она в вас втыкала, со взглядами, обращенными к небу так естественно и коварно, что они потом по замысловатой кривой камнем обрушивались на вас, на ваш мягкодиванный уют — все воскресенья напролет, пробивая щит воскресной газеты, мозоля вам глаза? Или плаксивые складочки, таящиеся в уголках ее рта, как насчет этого? Взгляды, которые прячутся, как тараканы под плинтусом, и там дожидаются ночи, все эти крошечные грызучие твари, которых она собирает вокруг себя: испуганные коленки и локти, две дряблые складки грудей с робкими сосками, запавшие ноздри, прикрытые глаза? Против этого существуют законы, мистер Гесс, неписаные законы, законы общепринятой морали, законы души и духа, и она это должна знать, Гесс, не так ли? Несомненно, ее упорное молчание есть нарушение закона, молчанием она наносит удары, и ваши действия можно трактовать как самооборону, как частичное оправдание, вы можете убедительно доказать, что были доведены до крайности, выбиты из равновесия, как из крепости, во всех тех случаях, когда она причиняла вам вред, уходя в себя, о да, отчуждение — это злодейство, отказ отвечать — жестокость. Гесс, вас можно оправдать по всем статьям, не беспокойтесь относительно суда; когда присяжные узнают, как вы держались все эти долгие, утомительные, тяжелейшие годы, они отпустят вас под рукоплескания зала, под звон колоколов, причем ваше положение будет еще лучше, если у вас нет малых детей, а ведь их нет, не так ли, Гесс? Это великолепно. Ха-ха, подумал он. Но сейчас, извольте заметить, мистер Гесс, она еще жива. У нее один из этих маленьких нервных припадков, легкое головокружение, она отдыхает, вот и все, она просто неподвижна, просто уставилась в никуда глазами, открытыми широко, как киноэкран, она следит за тем, что происходит на потолке, бог весть за чем, за какой-то мыльной оперой духов, последние новости Божьего промысла, тихое, обычное воскресенье в доме Гессов, тебе это знакомо, в этой бане ты уже парился, ну так сиди и не рыпайся, сам знаешь, что за чем, распорядок дня прежний… О Господи, что же мне делать, Гесс, что же делать? Моча хлестала из него, как из шланга без насадки, а Элла все прислушивалась… прислушивалась… неизменно настороженная и ждущая, вся, можно сказать, в антенном состоянии, словно целая система радаров раннего оповещения. Памфила. Фф-фу. Сделанное — сделано; как начнешь, так и кончишь, конец — делу венец. Так чего еще ждать-то? Дело окончено, закрыто, сдано в архив. Тем не менее… моя жена определяет пути и проходы между недвижных скал и высоких приливов чувства, и обширные планы действия… в общем, она стала прямо как сейсмограф, любое шевеление грязи в отстойниках для нее громче и отчетливее, чем стук-перестук каблуков в танце. Ждать? Удача близка, да кишка тонка. Бежать? Она уверяет, что слышит речи травы на моем газоне, а у той-де отвратный характер и дурные намерения. Что еще ему остается, кроме как стискивать кулаки? Она ловит случайные передачи где угодно — в журчании струйки мочи, в гудении моторов, в назойливом щелкании выключателей. Все, что проникает в дом, из воздуха или из-под земли, проникает и в ее душу… входит без стука: ветер в первую очередь, и шорох листьев, а солнечный свет грохочет Ниагарой; утренний туман, вечерние лучи — все это приветствуется, как святая вода, ибо она чует отзвуки гласа Божьего в щебетании птицы, в плеске дождя, во всех шумах — природных и не очень, — в стрекоте белок, гудении водопроводных труб, звонках, цветении, сумерках. Ей разбирать все это легче, чем мне — читать букварь; святой Франциск и в подметки ей не годится. И для всякого такого пришельца у нее находится теплое слово, только не для мужа: для кротов и червей, роющих ходы в земле, для жуков и пауков, с их норками и ловушками, для муравьев, шмелей, цикад — жизнерадостных ветеранов, умеющих наслаждаться покоем в своих уютных приютах ничуть не хуже, чем члены Американского легиона. Гесс мог пари держать, что растущие корни пользовались бы ее полным сочувствием — за их энергию, за усилия, за жизненную борьбу… они словно пальцы, с трудом втискивающиеся в узкую перчатку. Подобно какому-нибудь чижику, она услышала бы, как ползает полоз и как вьется вьюнок. Правда, была тут закавыка, которой не мог он ни понять, ни сформулировать, потому что при всей способности Эллы к предвидению ему до сих пор приходилось издавать индейский клич, выходя из-за угла дома, и без этого бодрого предупредительного сигнала или бибиканья резинового рожка, который он спер с велика у соседа-грубияна, — ха-ха, о боже, ха-ха-ха, — она вздрогнет, как ужаленная, вспыхнет на секунду от негодования и тут же погаснет, как перегоревшая лампочка. А вообще-то она стоик. Терпеливая, ничего не скажешь. Нырнет в себя — и ждет эрозии, ржавчины, шелушения, расщепления, усадки, растрескивания, никакая медлительность ее из себя не выведет, постепенное накопление, толща, нарастающая, как туман оседает в ложбинах, меленькими, но упорными шажками, шажок за шажком, крупица за крупицей; все эти затрепанные анекдоты из жизни, все одно и то же, одно и то же, ее, говорит, вполне устраивает, хотя на лице, как на циферблате, — никакого удовольствия не увидишь, даже если она его ощущает. И потому муж хоть и догадывался иногда, как настроена жена, но понятия не имел ни об источнике, ни о сути сигнала, тем более что, чуждая классовым предрассудкам и не страдающая, следовательно, снобизмом, она с равным вниманием прислушивалась к скромному шороху гравия и к невоздержанной влаге подвальных стен.

11
{"b":"160434","o":1}