Главный инструмент и выгодоприобретатель этой операции стоял в нескольких шагах от принца, облаченный в черную форму, о которой, вероятно, мечтал молодым безграмотным солдатом, когда был ординарцем у какого-нибудь английского офицера. На плече у него висел автомат, и ни лиловому тюрбану, ни хайберскому мундиру не удавалось придать ему достоинства свирепого завоевателя, к которому он столь явно стремился. Он выглядел как переодетый мафиози.
Слева от него находилась его неразлучная тень, столь же свежевыглаженная, как и обычно. Трудно было представить, что тут делает Сандерс, одетый как самый что ни на есть респектабельный банковский служащий, что он представляет, какие сливки общества, какой элитарный клуб. Он курил небольшую сигару. Его лицо не выражало никакого видимого интереса к происходящему, как будто его чувствительность и способность к эмоциям полностью притупились с тех пор, как он вышел из рук своего портного и отправился гулять по свету, чтобы через достоинство в одежде внушать, посреди всяческих ужасов, высокое представление о воплощенных в нем ценностях. Ибо не было ничего более экстравагантного, чем это средоточие стародавней респектабельности лондонского Сити, стоящее между «горным вепрем» и Бершем на песчаной арене.
Берш…
Его фотография, которую Руссо видел в архивах посольства, относилась к 1959 году, но африкандер почти не постарел. Над красноватой, выкрашенной хною бородой — рот без малейших следов губ, небольшой крючковатый нос и глаза, словно источенные ветром песков и солнцем, две щели без ресниц, из которых пробивался бледно-серый блеск… В семьдесят лет этот человек все еще продолжал преследовать в песках безумный образ самого себя…
Мандахар пролаял приказ.
Горлицы, глашатаи любви, ворковали с прежней нежностью…
О нескольких последовавших затем мгновеньях Руссо всегда вспоминал как о шедевре. Он никогда прежде не переживал и никогда больше не узнает моментов, исполненных такого совершенства и такой красоты. В часы уныния и усталости ему достаточно было подумать о них, как к нему возвращались улыбка, хорошее настроение и вера в жизнь…
Мурад, державший обеими руками саблю, перевел взгляд на Мандахара, тем самым как бы говоря, что готов, и просительно ожидая от него баша,приказа ударить, — и тут Руссо вдруг был выведен из своих бесплодных размышлений удивительным выражением, которое появилось на лице старого фанатика.
На этом лице смешались изумление и сомнение, как будто человек еще не решился поверить тому, что видит, — но они тут же исчезли, уступив место сначала безумной радости, а затем неумолимой решимости.
Руссо проследил за взглядом гази и понял.
Берш, Мандахар и его западный мастер на все руки выстроились в одну линию в двух шагах от Мурада.
Трое!
У Руссо перехватило горло, за несколько секунд он прочел самую благочестивую, самую короткую и самую пылкую молитву в своей жизни…
Он услышал, как Мандахар выкрикнул приказ…
Затем все было кончено.
Сабля в руках Мурада стала лучом света…
Она прошла сквозь шею Берша с такой силой и с такой быстротой, что отрубленная голова осталась на плечах и отделилась от тела, лишь когда оно стало оседать на землю. Голова сэра Давида Мандахара упала к его же ногам, между опустевшими плечами забил кровяной фонтан, и «горный вепрь» сначала сел на собственное лицо, затем откатился в песок. Голова его серого или, может, черного кардинала, который представлял так много тайных интересов, столь ловко дергал за ниточки и был столь предан истинным ценностям, слетела в тот же миг, отделенная от всего остального таким быстрым и четким ударом, что серая шляпа осталась на своем месте, сигарилла — во рту, а тело какое-то время еще качалось в нерешительности, как будто отказывалось падать из боязни запачкать одежду или, может, подыскивая позу, исполненную наибольшего посмертного достоинства…
Руссо прыгнул к автомату, который упал между головой и телом Мандахара, но когда ему удалось схватить его, Али Рахман уже стрелял по бин-мааруф из автомата Берша, и в течение нескольких секунд оба они продолжали опустошать диски, выплескивая свою злость…
Затем наступила тишина, которая вновь стала наполняться сладковато-тошнотворным бормотанием, лившимся из всех уголков этой восхитительной персидской миниатюры.
Убивать больше было некого. Несколько бин-мааруф, которые еще не были мертвы, вкладывали в оставшиеся у них признаки жизни выражение покорности и мольбы, делая это всеми жестами, которые позволяли полученные раны…
От прожитых часов — с того мгновения, когда она увидела, как рука Мурада поднимает саблю, и до ее поступления «для непродолжительного отдыха» в клинику «Бельвю» в Женеве — у Стефани осталось воспоминание, странно лишенное связности и полное пробелов, подобное череде кадров, порядок которых был нарушен из-за сбоя во времени, сообщившего всем вещам вязкую медлительность…
Она вспоминала сначала себя саму или, вернее, свое длинное, из вышитой органзы, платье от Нины Риччи, цвета синей ночи, стоимостью двадцать две тысячи франков, — но не хватало полагавшегося к нему розового боа, она забыла его еще раньше в чемоданах с коллекцией — она вновь видела, как бродит в песках, что-то напевая, чтобы успокоить Руссо и Али, которые, похоже, тревожатся за нее. Пару раз она останавливалась перед тремя головами и махала им рукой — hello there! [100]— а Руссо пытался увести ее внутрь дворца и беспрерывно повторял: «Ну же, Стеф, идемте, нечего вам здесь делать», и еще он почему-то старался успокоить ее, когда она начинала смеяться, как будто радость и смех не являются самыми верными признаками психического здоровья и крепкой нервной системы.
А особенно ясно она помнила Мурада: тот стоял, воздев глаза и руки к небу, и по его благодарно сиявшему лицу текли слезы. Рядом был Али, вот он наклоняется над телом одного из бин-мааруф и включает приемник, прицепленный к поясу мертвеца, он хочет услышать новости из столицы, но, похоже, на «Радио Хаддан» час современной музыки, и оазис заполняют голоса «Роллинг Стоунз».
Владелец приемника лежал на песке, прислонившись головой и плечами к манговому дереву, на его лице застыло выражение удрученного недоумения: из приемника неслись под аккомпанемент электрогитар отрывистые вопли Мика Джаггера, — Стефани слушала их с благодарностью, потому что они, наконец-то, заглушили воркование горлиц… Внезапно ей ужасно захотелось оказаться на какой-нибудь террасе на Капри, в изумрудном платье, с бокалом шампанского в руках, послушать старые неаполитанские песни — она принялась насвистывать, сделала на песке несколько танцевальных па, но, ощутив у себя на талии руку Руссо, уткнулась лицом в его плечо и разрыдалась…
— Все кончено, Стеф, все кончено…
— У нас три раза в неделю бывают часовые трансляции современной музыки, — пояснил Али. — Если я когда-нибудь стану министром образования, то организую здесь музыкальный фестиваль, как в Баальбеке в Ливане или в Исфахане. Это место отлично подходит…
Страж дворца, который до этого предусмотрительно скрылся в служебной пристройке, теперь вылез наружу, охваченный верноподданническими чувствами и жаждой мести, которые выразились в плевках и пинках раненым бин-мааруф. После чего он завладел автоматом, и пришлось вмешаться, чтобы не дать ему прикончить раненых, так как Руссо считал, что те смогут дать властям Тевзы ценные показания. Тогда Али Рахман отослал стража в деревню Ашда, находившуюся в десятке километров от оазиса, и тот побежал к конюшням, не преминув почтить несколькими последними плевками кучу трупов под манговым деревом — среди которых на видном месте лежали и два «верных» слуги Али.
Из пальмовой рощи вышли двое солдат эскорта, которым удалось спрятаться во время утренней бойни. Один из них был ранен и, вероятно, лишится руки.
— Надо бы все же узнать, что происходит в столице, — сказал Руссо. — У Мандахара наверняка были свои люди в армии…