Он ее, в общем, уже не слушал и не пытался искать мотивы изменчивости настроения этой женщины, сочетающей в себе и капризность, и своеволие, и гордость, и слабохарактерность. Но не отпускал рук Гарриет Уинслоу.
— Я лишь хотел объяснить вам, в чем состоит поражение человека, который верил, будто он — хозяин своей судьбы и, более того, будто может изменить судьбу других с помощью газетной писанины, обличающей и ядовитой, во всеуслышание объявляя себя другом Истины, а не Платона, в то время как мой повелитель и хозяин прессы использовал мою злость в своих политических целях, для приумножения своей славы и своих капиталов на банковских счетах. Ох, каким же я был идиотом, мисс Гарриет. Но мне за это платили, за идиотство, за шутовство, платил он, мой Хозяин и Господин этой земли.
Он привлек к себе Гарриет, лишь утопив нос в пушистых волосах, которые были словно единственно живым откликом в пустыне; лишь говоря себе, что охоту еще жить на свете ему доставляет желание физической близости, прикосновение тела к телу, а не чувствительность или сострадание, будь они прокляты. Он заставлял себя верить, что она поймет или позволит ему подобную ласку — но только во имя своего отца позволит ее этому гринго, которого она, слушая, хотела видеть не журналистом, а офицером, погибающим в сражении, погибающим в пустыне, ждущим помощи от нее одной, от его соотечественницы, верной законам воинской чести и долгу оказывать помощь землякам за границей, — и он сказал ей: мой старший сын умер дважды — сначала как алкоголик, а потом как самоубийца, после того как прочитал меня и сказал: «Старина, ты начертал прекрасный план моей смерти, ах ты, мой дорогой старик».
«Те, кто терзается мучительной или отвратительной болезнью, кто потерял всякое понятие о чести, кто не в силах оторваться от бутылки… Почему бы не почтить и их, если они с собой покончат, не почтить так же, как чтят героев-солдат или храбрецов пожарных?»
— Видите ли, Гарриет, — сказал он, словно говорил мертвым звездам, а не в ее горячее влажное ухо у своих губ, хотя женские руки отнюдь не прижимали его рук к груди женщины, — на самом деле они восстали не против меня, а против моей жизни. Мужчина, мой старший сын, решил умереть в том страшном мире, который я сам нарисовал для него. Мужчина, мой младший сын, решил умереть, дабы показать мне, что у него хватило отваги отважно умереть.
Он громко рассмеялся:
— Я думаю, что мои сыновья убили себя, чтобы я их не высмеял в газетах своего патрона Уильяма Рэндолфа Херста.
— А ваша жена?
Старый гринго обвел взглядом равнину, остановившись на зарослях тамариска у едва приметной речушки. Эти роскошные и алчные кусты высасывают всю воду, оставляя скудный горько-соленый ручеек, ни для кого не пригодный.
— Она умерла в одиночестве и в печали, умерла от болезни, которая точила ее изнутри, от мыслей, что жизнь растрачена на нескончаемое нудное препирательство супругов, ежедневно сталкивающихся нос к носу совершенно молча, даже не глядя друг на друга. Невыносимое сосуществование двух слепых кротов в одной норе.
Только смерть может перекрыть такую меру озлобленности, такое желание успокоения, такую увлеченность творчеством, а вообще где доказательства этого хваленого таланта? — сказал старик, меняя тон, чувствуя, что побаливает голова, отступая от Гарриет Уинслоу, как отступает грешник от исповедальни и смотрит, где бы преклонить колена для покаяния. Старый гринго вперил взор в слепую темь пустыни, словно пытаясь разглядеть на почве ядовитые разливы креозота, убивающего ростки любого растения. И он отступил от Гарриет Уинслоу.
— А ваша дочь? — спросила Гарриет Уинслоу, впервые дрогнувшим голосом, тут же мысленно обругав себя за слабость.
— Моя дочь поклялась никогда не видеть меня, — спокойно ответил старик, нервно шаря руками по столу в поисках текилы или клочка бумаги. — Она мне сказала: «Я лучше умру, чем когда-либо увижу тебя, ибо надеюсь, что ты умрешь до того, как почувствуешь, что я тебе нужна». Но я сомневаюсь, мисс Гарриет, я в этом сомневаюсь, потому что в ее глазах светилась надежда, что я не забуду тех детских игрушек, которые, кроме всего прочего, связывали нас столько лет. Так ведь было и в вашей семье, с вами, с вашим отцом, с вашей матерью, мисс Гарриет?
Она не ответила. Ей хотелось дослушать до конца. Ей не хотелось, чтобы старик снова погрузил взор во мрак пустыни, ища несообразные аналогии. (Теперь она сидит и вспоминает: ей хотелось, чтобы старик уже кончил говорить, а ей бы не надо было начинать вообще.)Она понимала, что трагикомической историей про двоюродного дедушку Хелстона и про итальянские полотна трудно расплатиться за подаренную ей историю жизни ее старого соотечественника, писателя.
— А ваша дочь?
— Разве вы не знали маленькие радости дружбы отца и дочери, а потом страшное горе, когда поймешь, что этого больше не будет?
— А дочь? — почти выкрикнула с каким-то холодным и неотступным упрямством Гарриет Уинслоу.
— Она сказала, что никогда не простит мне жуткую боль при виде тел своих братьев. Ты убил их обоих, сказала она, обоих.
— А страна? — теперь с раздражением встала с кресла Гарриет, скрывая свой страх платить исповедью за исповедь: «Я лучше отвечу старику: а страна?», и старик попал в сети — ясное дело, он насмехался и над страной, не желает ли она знать, что он растоптал также и чувство национальной гордости, и патриотический долг, и верность флагу? Так вот, даже за это, именно за это его боялась его семья: он издевался над Богом, над Отечеством, над Деньгами. Значит, когда-нибудь он начнет измываться и над ними самими? — наверное, они себя спрашивали, — когда-нибудь набросится на нас наш проклятый папаша, будет судить нас, попрекать нас: мол, вы тоже не исключение, вы — общее правило, и ты, моя супруга, и ты, моя прекрасная дочь, и вы, мои сыновья, вы — часть этой смехотворной кучи дерьма, этого смрада божьего, который называют человечеством.
— Я вас всех прикончу издевкой, всех удушу ядовитым смехом. Я буду смеяться над всеми вами, как над Соединенными Штатами, над их армией и дурацким флагом, — сказал, уже сникая, старик, хватая ртом воздух в припадке астмы.
Му country'tis of thee
Sweet land of felony…
[31] Гарриет Уинслоу не шевельнулась, не поспешила на помощь. Сидела и смотрела, как он кашляет, согнувшись пополам в плетеном креслице в тамбуре — так складывается опасная бритва.
— Скажу вам, что армию я уважаю, — произнесла Гарриет очень ровным голосом, ни на чем не настаивая, хотя бы потому, что старик был предельно искренен.
— Из-за того, что армия избавляла вас от ночлежного дома? — хрипло спросил старик, блестя набухшими от слез глазами, исполненный решимости умереть на боевом посту, в петле собственного смеха. — А ночлежка-то всюду, куда ни глянь! Прошу прощения.
— Я не стыжусь своей нации и своих предков. Я вам уже сказала — мой отец погиб на Кубе, пропал без вести…
— Прошу прощения, — хрипел, задыхаясь, старик, всего лишь несколько минут назад нежно державший руки и вдыхавший аромат каштановых волос прелестной женщины. — Откройте-ка пошире глазки, мисс Гарриет, да вспомните, что мы резали наших краснокожих, но никогда не спали с индейскими женщинами, чтобы создать хотя бы наполовину смешанную нацию. Мы целиком отдались своей кровавой потехе: убивать людей с другим цветом кожи. Мексика показывает, чем бы мы могли быть, если глаза открыть пошире.
— Я и так вижу. Вы стыдитесь того, что говорите со мной искренне, по-человечески. Вам причиняют боль страдания тех, кого вы любили.
Когда-то давно старый гринго написал о своем отце: «Он был солдат, сражался против голых дикарей и донес флаг своей родины до столицы одной цивилизованной расы далеко на юг». Но сейчас он не мог ей это сказать, больше ничего не хотел он поверять ей этой ночью или соглашаться с ней в чем-нибудь. Он спрашивал себя: неужели то общее, что их связывает, это лишь братоубийственные войны, войны против «дикарей», войны против всего слабого и чуждого. Он ничего больше не сказал, ибо ему захотелось верить, что нечто иное, некто иной еще смог бы сроднить их души, но чтобы не от него она научилась понимать то, что здесь происходит. Он еще ощущал аромат ее волос, теплоту мягких рук. Наверное, это было не нужно. Она уже исчезла, и он остался наедине с пустынной ночью. Наверное, он сможет увидеть ее во сне. Наверное, женщина, вошедшая вчера вечером в танцевальный зал, видела не себя, а ту, что ей виделась в мечтах.