Литмир - Электронная Библиотека
A
A

По воскресеньям в присутствии узкого круга посвященных совершалось нечто вроде памятного молебна. Действо осуществлял некий польский парикмахер, которого суд объявил недееспособным, поскольку он, воплощая мечту своей жизни и построив в Варшаве дворец парикмахерского искусства из мрамора, с зеркальными стенами, аквариумами, где плескались золотые рыбки, со световыми эффектами, чудо света, в котором клиентов брили и стригли под цыганскую музыку, задолжал неимоверное количество денег и жил теперь у графини как личный садовник и как ее правая рука. Каждое воскресенье ровно в одиннадцать часов утра, облачившись в мундир польского улана, который был ему очень велик, он вставал перед деревянной кафедрой, на которой раскрыта была роскошная книга в красно-белом кожаном переплете, распространяя сияние своего великолепия на все помещение, и читал присутствующим историю Польши, над которой столь усердно трудился в свое время Йозеф фон Лукаш, причем каждый год все читалось опять с самого начала. На Крещенье он начинал с мазовецкой и куявской ветвей в династии Пиастов и с Ягеллонов, а на четвертый адвент завершал чтение последним разделением Польши. После этого гости обсуждали исторические события, неверные решения и удручающие удары судьбы, постигавшие Польшу, и, невзирая на слова графини, которая своим грудным, глухим голосом призывала к спокойствию и тихому благоговению, начинали сильно шуметь, то есть и здесь все происходило точно так же, как в знаменитом польском сейме, где у каждого был свой либерум вето, который часто и усердно пускали в ход, поэтому достигнуть какого-либо согласия относительно истории Польши было совершенно невозможно. Каждый хотел продемонстрировать, что у него есть собственное мнение на сей счет, вовсю пуская в ход силу своего голоса, коего он был неограниченным властелином, а на все остальные мнения накладывал свое несокрушимое вето. В таких случаях Мария по знаку графини подавала любимый всеми «польский чай» – теплое пиво с белым вином и с вишневым ликером, от которого после третьего стаканчика любое вето неминуемо сменялось дремотным блаженством.

В такие дни дел у Марии было совсем немного, поскольку недееспособный парикмахер в мундире улана в полной боевой готовности стоял у кафедры, с вежливой профессиональной услужливостью принимал на себя обязанности дворецкого, а после обеда, когда гости похрапывали в своих креслах, стриг на кухне волосы отдельным особо приближенным клиентам. Все это время Мария проводила у себя в мансарде за чтением «Войны и мира». Так велела ей графиня, которая внимательно следила за процессом чтения книги, контролировала его, переводила Марии французские вставки, объясняла непонятные слова, и так вместе они одолевали страницу за страницей. Весь процесс длился два года, наконец Мария одолела эту книгу, но, когда она потребовала новую, графиня сказала: «Толстого тебе вполне достаточно. Ничего другого читать не надо. Теперь начни все сначала».

Советник медицины доктор Леви, личный врач графини и частый посетитель ее сеансов – так называл он воскресные чтения, – услышав этот разговор, узнал о странном, необычайно сконцентрированном на одной книге обучении Марии и выразил мнение, что, учитывая такую специфику ее образования, два-три посещения оперы «Волшебная флейта» ни в коей мере повредить не могут, не стоит пренебрегать музыкой при столь изысканном воспитании, Моцарт в данном случае будет особенно уместен. И вот Мария в сопровождении доктора Леви, внимая его подробным разъяснениям по поводу небес и ада, огня и воды, красоты и мудрости, света и тьмы, трижды подряд побывала на представлении «Волшебной флейты», открыв в себе огромную любовь к музыке.

Зато живопись порождала постоянные споры. Графиня признавала только «Тайную вечерю» Леонардо да Винчи, тогда как доктор Леви энергично расхваливал «Мон Сент-Виктуар» Сезанна. Графиня от своих привычных взглядов не отступала, а доктор Леви говорил, что Леонардо – просто мастер перспективы, а в живописи главное – это цвет и величайшее мастерство заключается в том, чтобы показать один-единственный мотив в непрестанной смене оттенков, раскрыть одну-единственную тему в бесчисленном множестве вариаций, соединить тысячу красок живой жизни в открытой композиции, где каждый зритель может обнаружить свой собственный мир. Спор не утихал, он длился часами, не прекращался целые дни и месяцы, и в конце концов Мария получила в подарок два тома с репродукциями обоих художников. Марии очень хотелось увидеть все эти картины в оригинале, но дорожные расходы встали на пути этого желания непреодолимой стеной, к тому же, как справедливо отметил доктор Леви, Толстого Мария тоже читала только в переводе, да и «Волшебная флейта» в Дюссельдорфской опере ставилась не Моцартом, и дирижировал тоже не он, поэтому пусть наслаждается вторичным отображением и мысленно представляет себе оригинал, в сущности, это тоже неплохая прелюдия к жизни, ибо жизнь редко оригинальна, по большей части она есть лишь репродукция настоящей жизни.

Таковы были глубокомысленные соображения доктора Леви, который сам испытывал немалое удовольствие, когда высказывал их и, задумчиво посмеиваясь, разглядывал светское общество, пробужденное его громким голосом от своей сладкой дремы, он смотрел на испуганных, внезапно встрепенувшихся людей, которые никак не могли сразу взять в толк, не их ли он сейчас имел в виду и что, собственно, хотел сказать. Тут всегда возникала неловкая пауза, повисала не очень приятная тишина, нарушаемая лязганьем парикмахерских ножниц, доносившимся с кухни.

Советник медицины доктор Леви был евреем, он был родом из Казимежа, еврейского гетто в Кракове, и родился в Мьодове, на углу с Подбжеци, ну, там, где стоит большая синагога, добавлял он всегда, изучал медицину в Берлине и в Вене, а в Гейдельберге – философию и германистику, прямо-таки роковое увлечение, не забывал он при этом добавить, считался выдающимся ученым-медиком, способным взглянуть на медицину с некоей научной дистанции, и был общепризнанным знатоком и ценителем немецкой литературы.

На вопрос, почему он решил вести свою медицинскую практику именно в Дюссельдорфе, он обычно отвечал: «Потому что здесь никогда не было гетто и ни разу не бывало погромов» – и добавлял, что маленький Генрих Гейне учился здесь в самой обыкновенной городской школе и он ему очень завидует.

Графиню такие откровения выводили из себя, у нее было такое лицо, словно она глотнула уксуса, она бормотала что-то вроде «моветон», впрочем, ее всегда снедало подозрение, что доктор Леви – масон, тем более что доктор любил прерывать священные воскресные чтения пространными пояснениями, говоря обычно: «Хочу сделать маленькое примечание». Ибо как только воодушевившееся было общество с горящими глазами начинало углубляться в благородную историю Ягеллонов, он начинал мимоходом сообщать, не смущаясь бормотанием парикмахера, который вскоре внезапно запинался, обращая свой пламенный взор к присутствующим, словно служка, молитву которого гнусным образом прервали, что при Ягеллонах в шестнадцатом веке в Кракове, в переулке Брайте-Гассе, была построена маленькая синагога – тут он отвешивал легкий поклон – и там знаменитый рабби Моше Иссерлес, именуемый Рему, – опять легкий поклон – написал свою «Даркай Моше», и всего пара сотен метров отделяла его от того университета, где некий Коперник трудился над своим сочинением под названием «Об обращении небесных сфер».

Пока общество еще терялось в догадках по поводу скрытого смысла этого рассказа, понемногу приходя в возбуждение, доктор Леви постарался довести свою мысль до конца, ровным голосом сообщив, что рабби Моше Иссерлес, именуемый Рему, – он отвесил легкий поклон – в 1572 году упокоился с миром, ибо в том самом году этому великому человеку, да благословенно будет имя его, – тут он опять слегка поклонился – вопреки всему обыкновенному ходу истории довелось при всей мудрости его пережить страшное зрелище – как христиане убивают христиан: в Варфоломеевскую ночь гугеноты оказались теми избранными, коих убивали за их веру. Случилось ли это для того, чтобы рабби Моше Иссерлес, именуемый Рему, – он слегка поклонился – мог упокоиться с миром, ему неведомо, ведомо это было лишь самому величайшему рабби, да будет благословенно имя его, – он опять слегка поклонился, на этот раз не без иронии, – и, вполне довольный своими словами, возвел глаза к потолку.

47
{"b":"160318","o":1}