Элизабет и Фридрих, дети Густава и Ивонн, стояли у открытой могилы рядом с Жанно, своим сводным братом, который родился у Ивонн в Базеле, и понимали, что сейчас, у этой могилы, начинается их собственная жизнь.
20
Процессия, состоящая из людей в черном, медленно тянулась к кладбищу, то и дело слышались причитания: «Йезус-Мария-Йозеф», потом: «Святая Мария Богородица, не покинь нас», потом: «Аминь» – и опять все сначала. Через силу, но люди старались исполнить свой долг, дотащить гроб с Марией до могилы, хотя им было очень трудно, очень уж холодно было в эти дни между старым и новым годом. Снег вперемешку с дождем летел почти горизонтально, покрывая гроб сверкающей, прозрачной и тонкой ледяной коркой, наметая на крышку девственный холмик из белых снежинок, а стекающие вниз капли воды оборачивались тонкими, хрупкими сосульками, веточками ювелирного узора из причудливых растений, покрывавшего гроб и на глазах у всех превращавшего его в хрустальный ковчег.
Мария и Гертруд шли за гробом, ведя под руки беззвучно плачущего Йозефа, человека, которого они почти не знали, который, спотыкаясь, брел за гробом по черной от угля дороге к кладбищу, где мертвую Марию уже ждала яма, вырытая в топкой, хлюпающей, черной жилковатой земле. Под пронзительные, одни и те же испокон веку вопли всех скорбящих и под последнее, отчаянное «Йезус-Мария» ее опустили в эту яму, и вознеслась выше копров литания из коротких польских и немецких молитв.
Одолеть обратный путь было еще труднее, потому что теперь все продрогли до мозга костей, с завистью вспоминали о тех досках, которые они только что опустили в землю, – какой славный костерок можно было бы из них запалить, – они знали, что никакая поминальная трапеза их не ждет и нечем будет наполнить пустые желудки, поэтому, стыдливо и виновато пожимая плечами, они вытаскивали из карманов плоские бутылочки с самогоном, отпивали глоток, передавали дальше, и гуляла бутылочка из рук в руки и, пустая, возвращалась к владельцу, и вот похоронная процессия теперь уже не так тупо и беспомощно тащилась мимо отвалов породы, больше стали они похожи на людей, зашевелились, зашустрили, глядишь, молодежь уже чуть ли не галопом поскакала, среди горестных всхлипываний там и сям уже стали раздаваться смешки, да и откровенный смех послышался, вот кто-то подпрыгнул в танце, другие подхватили, и вовсе не из озорства, просто чтобы согреться, и так вот вся эта толпа людей, вертясь, подпрыгивая, скача, пританцовывая и смеясь, добралась наконец до трактира «Удиви» – именно так называли они забегаловку, над дверью которой охочий до шуток хозяин повесил французское название «О-де-ви» – «Живая вода», – и все уселись за длинными столами из добротно оструганных досок, положенных на деревянные козлы и сделанных из бывшего шахтного крепежа; хозяин поставил на столы мытую брюкву, тут же из карманов были извлечены складные ножи, брюкву порезали на куски и, обильно приправив самогоном, тут же съели, вспоминая о поминках прежних лет, когда, бывало, и целую свинью съедали, а поскольку в нетопленом трактире было чуть ли не холоднее, чем на улице, столы и длинные деревянные скамьи отодвинули в сторону, у кого-то в кармане нашлась губная гармошка, от польки и мазурки перешли к полонезу, от которого в тесном помещении началась сутолока, все сгрудились, перемешались, полонез соединил людей в один шевелящийся теплый клубок, где один согревал другого, и стук деревянных башмаков по полу говорил, какое это счастье – жить.
Мария и Гертруд пошли домой, во-первых, потому что ближайшим родственникам покойной так полагалось, во-вторых, потому что этому чужому Йозефу, который был теперь их отцом, стало плохо от водки, брюквы и беззвучных слез, и, стуча башмаками, они поспешили домой, в тихую ночь.
21
По ночам эти лемуроподобные существа выходили на улицу, во тьме они былнеразличимы, у них не было очертаний, они то сливались в единый комок, то распадались на отдельные слабые тени, звенели витрины, двери магазинов с треском слетали с петель, а темная масса, сгустившись, наседала, потом распадалась. Теперь они уже и среди бела дня паслись небольшими группами возле магазинов и складов, передавали друг другу газеты, где говорилось о переходе на осадное положение, и смеялись, эта масса росла быстро и угрожающе, она легко и шумно передвигалась по улицам, быстро меняла направление, делилась на части, то исчезая, то внезапно возникая уже в другом месте, снова сливалась воедино, быстро разбухала, потом на минуту замирала, беззвучная, и все глядели куда-то в одну точку, потом вдруг с криком срывались с места, осаждали ворота, двери, окна, подвальные люки и на мгновение облепляли весь дом, словно стая скворцов, которая ненадолго опускается, а потом, вспугнутая выстрелом, улетает прочь, и вот после короткой бешеной суматохи они исчезали с лица земли, оставляя после себя дорожки из муки, гороха, чечевицы, фасоли, картошки, и все это тут же подбирали, ползая на четвереньках, старики и старухи, там же суетились плачущие дети, которые пытались мокрыми пальцами собрать остатки муки из грязи и сразу совали их в рот, но во рту оказывалась почти одна только грязь.
Густав беспомощно стоял в длинной цепи часовых, которая бесполезной гирляндой вилась вокруг магазинов и складов, в последний свой наряд вышли люди в форме, чтобы защитить хлеб от голодных, которые сужающимся кольцом стягивались вокруг охраняемых зданий, с каждым днем их становилось больше, их кольца лихорадочно сужались, переполняясь ненавистью, пока голод и бессилие в их мятущихся телах не перерастали в неудержимую силу, и тогда они переставали обращать внимание на цепи часовых и их предупредительные крики, на солдат с ружьями на изготовку, они обрушивались на эти цепи, и если некоторые из них платили за это жизнью, поскольку солдаты стреляли, то остальные выигрывали еще один день жизни, а один день жизни стоил смерти, и они чуть ли не бросались на солдат, пробегали прямо под дулами винтовок, выбрасывали из окон мешки, канистры, банки, те лопались, и под прицелом направленных на них винтовок они торопливо все это собирали и тащили прочь.
Густав, с ружьем на изготовку, глядя поверх ствола, видел копошащихся людей, которые вдруг побежали прямо на него, у одного из них в руках был котел со свекольной ботвой, и этот человек, покачиваясь, шел прямо к нему, Густав поднял глаза от прицела, посмотрел в это лицо, оно было уже совсем близко, это был Хенсхен Альверманн с Риттер-штрассе, а лицо все росло, белки обезумевших глаз, красные от напряжения веки, широко разинутый рот, он что-то кричал, но звука не было, с губ не срывалось ни слова, Густав резко вздернул ружье и выстрелил в воздух, офицер, стоявший за ним, приставил к его затылку пистолет, Хенсхен Альверманн споткнулся и замер с котлом ботвы в руках, Густав качнулся вперед, схватился за Хенсхена, а тот – за него, и оба, цепляясь друг за друга, рухнули на булыжную мостовую, ударились головами о котел с ботвой и больше ничего не помнили.
22
Пока чужак Йозеф, которого, собственно говоря, никто и знать не знал, пытался прокормить семью, по двенадцать часов посменно работая под землей, – Мария и Гертруд, теперь уже полные сироты, жили у одного из братьев их убитого в Вердене отца, у Пауля по прозвищу Полька. Так звали его во всей округе, потому что до войны он кочевал со своим кларнетом от одной шахты к другой, ведь только он мог устроить праздник, как полагается. Он знал, что когда играть, и весь вечер вытягивал на себе: лихое начало, потом спокойные мелодии, сложные танцы, народные песни и наконец – бешеная кульминация праздника под попурри из самых любимых мелодий. Он умел играть все танцы и знал, какой за каким лучше пойдет, он знал вдобавок еще национальные гимны Германии и Польши и папский гимн.
Но только все мелодии теперь перепутались, весь распорядок жизни разрушился, он уже не различал, день сейчас или ночь, на войне он несколько дней просидел засыпанный в бункере и стал играть на своем кларнете такую музыку, которая была нестерпима для человеческого слуха, ее никто не мог переносить долго. Пронзительные, тоскливые, жалобные звуки безо всякого ритма, лишенные гармонии, звуки, которые завладели им, когда его, полумертвого, извлекли наконец из бункера, от которых он хотел избавиться, передавая их кларнету, и от которых он начинал задыхаться, когда кларнет у него отбирали, так что он играл непрерывно, по ночам – тоже. Мария и Гертруд никогда не могли забыть эти высокие трели и низкие басовые тона, истинную мелодию этого мира, громкую, пронзительную, бессвязную, бездушно прерывистую, это была какая-то варварская, жестокая музыка.