Продвинуться дальше было, по-видимому, негде. Дома у Мэдлин всегда была начеку Патриция, итальянская служанка, а на Сан-Ремо-Драйв неотлучно находилась Лотта с риэлтором и чередой предполагаемых покупателей. Но самым большим препятствием было присутствие святого поблизости. Мы с Мэдлин лежали, переплетясь ногами на горячих плитках у бассейна, и слышали Барти, напевавшего то, что вполне могло бы быть индуистским хитом года, — «Que sera, sera» [47]. Под его руководством фиги, дотоле всегда несъедобные, делались мясистыми, фиолетовыми и нежными. Оживали все цветы на клумбах — анютины глазки, лилии, кусты рододендрона. Даже стручки перца на перечном дереве блестели, как маленькие елочные игрушки. Просыпаясь ночью, я больше не слышал ни размеренного глухого стука, сообщавшего о том, что Барти раскачивается на кровати, ни мерных ударов его головы о стену. С утра он уходил к автобусу, который доставлял его с пересадками в общину Веданты.
Лотта тоже расцвела. Вериги, железные цепи спали с нее. Однажды утром она спустилась на кухню, где я пил кофе и читал «Таймс». Неожиданно она разразилась речью.
— Годами, годами во мне жили два человека. Я думала: ладно, Ричард — моя хорошая сторона. Столько талантов, столько успехов. А бедный Бартон — укор всем моим слабостям, моей гордыне и пустоте. Теперь с этим покончено. Слава Богу, покончено. Ты видишь, как он счастлив. У него лицо сияет. Он переполнен радостью.
Потом, как я уже сказал, настало время садиться в самолет. По-моему, это был DC-6. Пересекая континент, он сделал две или три посадки. Над Скалистыми горами от крыла отрывались пластины льда и с грохотом ударялись о фюзеляж и хвост. А я только об одном мог думать: о том, как накануне ночью Мэдлин раздвинула надо мной ноги и позволила мне потрогать скользкие складки ее плоти. И сама отважилась взять меня в руку, правда, ненадолго; сказала: «Ричард, мальчик. Ричард. Я все равно буду здесь. Я буду ждать тебя».
2
Я прибыл в Нью-Хейвен с тремя теннисными ракетками, уверенный, что попаду в команду. Но в середине пятидесятых в Йеле было полно игроков национального уровня; я быстро понял, что, хоть и обыгрывал Тыкву, Пингвина и других приятелей на кортах в Ла-Сьенеге, здесь, в университете, мне надо будет отметиться как-то по-другому. Через месяц после начала семестра я вручил Винсенту Скалли, который вел знаменитый курс «История искусств 101», папку с моими рисунками углем, и в ту же неделю мне разрешили слушать выпускные курсы на гуманитарном отделении, где игроки — Джозеф Алберс, Ханс Хофманн [48]— были мирового класса.
Теперь у меня были все модели, о каких я мог только мечтать: домашние хозяйки, жены преподавателей, актрисы с отделения драмы, медсестры-стажеры из Грейс-Нью-Хейвен. Груди и спины без счета. Однако все эти этюды оказывались похожи на Мэдлин — не на Мэдлин-подростка, с костяными пластинами, выпирающими из-под кожи, напоминая членистоногое, а ту, скорее воображаемую, фигуру, которая единственный раз очутилась в моей постели. Можно сказать, почти все время я пытался воспроизвести ощущения нашей последней ночи: звук ее горячего дыхания у меня над ухом, сосок, затвердевший под моей ладонью, краткое видение влажного треугольника волос, ощущение от ее пальцев, по очереди обхвативших меня, и запах склеившего нас пота, ее и моего. Я будто жил все еще в жаре калифорнийского сентября, не замечая подступающих холодов новоанглийской осени и близкой новоанглийской зимы.
Я писал ей письма, обычно по два в день. С описаниями того, как я буду облизывать ее всю, от нижней губы до некрашеного ногтя на ноге. Со смехом напоминал ей, как она уставилась на меня, сведя глаза, когда я достал языком ей до горла. Рассказывал, как кончил во сне, где она раздвинула подо мной ноги, и что в другом сне я взял ее сзади, как Сэмми с блестящей красной писькой, похожей на леденец, покушался проделать это с соседской собакой — доберманом Томаса Манна.
Я проводил часы в почтовом отделении под Райт-Холлом, ожидая, когда письмо от Мэдлин покажется в окошке моего почтового ящика. Когда оно появлялось, примерно раз в неделю, синие чернила на голубой бумаге рассказывали о пьесах, в которых она играла, или о Сартре, Кьеркегоре и Ницше. Понимаю ли я, что Сизиф, упустив камень уже перед самой вершиной, принимает сознательное решение вкатывать его снова? Заметил ли я, что в конце пьесы Беккета Владимир знает— подчеркнуто синим, — что Годо не придет, и заставляет себя ждать тем не менее? Я жаждал экстаза, она стала экзистенциалисткой.
Затем, в ноябре, один хоккеист с моего этажа сказал, что меня вызывают к телефону в общей гостиной. Я сбежал по четырем маршам, пересек двор. Это была Мэдлин. Она даже не поздоровалась. «Ричи, милый, я хочу, чтобы ты был у меня внутри. Понимаешь? Я хочу, чтобы был во мне совсем».
Мы знали, что придется ждать до Дня благодарения. А всего через два дня в моем ящике появился еще один конверт — на этот раз от Лотты. Вместо ожидаемых билетов на самолет в нем была записка:
«Милый Ричард,
к сожалению, должна сообщить тебе, что мне не удалось получить за дом приличную цену. Даже с мебелью никто не захотел дать за него пятидесяти тысяч. Ну не стыд ли? Ты помнишь, как при жизни папы в дверь позвонил неведомо откуда взявшийся человек и предложил четверть миллиона долларов? Я не хочу продавать Сойеров. Мне страшно подумать об английском credenza [49]. Он сделан в восемнадцатом веке. Представляешь, какой была тогда Калифорния? В тридцатых, когда мы приехали сюда, она и то была едва цивилизованной.
Милый, я делаю все, что могу. Ты знаешь, что я хочу тебя видеть. Барти уже которую неделю говорит о приезде старшего брата. Ты бы видел его. Мы ведем умнейшие беседы. По-моему, он намерен обратить меня. Тебе не кажется, что этот буддизм или индуизм — очень мирная религия? Я так благодарна его свами— наконец-то мальчику помогли после стольких лет и расходов на разнообразных врачей и психоаналитиков. На днях была Бетти, сказала, что его не узнать, разговаривать с ним — одно удовольствие. Конечно, спрашивала и о твоей работе и сказала, что, когда у тебя будут картины маслом — есть уже? Тогда мне не нуженСойер, — она с радостью их повесит.
Ты согласен, что в этих обстоятельствах авиабилеты — чрезмерный расход? Я понимаю, что ты разочарован. У меня самой сердце обливается кровью. Мы не виделись, кажется, целый век. Единственное утешение — что до рождественских каникул всего месяц. Ждать уже недолго».
В заключение она написала, что любит меня всем сердцем.
В День благодарения университетский городок опустел. Я одиноко отправился в кафетерий «Уолдорфа» и, чтобы напомнить себе о празднике, заказал сэндвич с горячей индюшатиной. Там была еще одна индюшка, бумажная, на кофеварке. С оранжевыми и коричневыми перьями, растопыренными, как веер. Я два раза откусил мясо, скрытое под толстыми слоями соуса. Не думаю, что даже Сизиф заставил бы себя откусить в третий раз.
В Лос-Анджелес я полетел за шесть дней до Рождества. В багаже у меня было белье для Мэдлин, а для Барти — вересковая трубка, купленная в табачной лавке напротив театра Шуберт. Из аэропорта я поехал на такси не к дому 1431 на Сан-Ремо-Драйв, а на Романи и постучал в дверь Мэдлин. Ее отец сказал мне, что она в Сакраменто, представляет Помону в финале калифорнийского театрального конкурса. Что-то Теннесси Уильямса — огорошенный, я даже не расслышал что.
Я перетащил чемоданы через улицу к нашей садовой калитке. Все цвело, хотя к концу подходил декабрь. Перечные деревья все были в красных точках, зелень плюща на кирпиче лоснилась, а пекан в центре круга раз в кои веки разродился орехами. Что же тут сотворил Барти? Скоро пробковый дуб станет приносить пробки?
— Привет, братик! — Бартон бежал по лужайке. Он обнял меня, крепко прижал к груди. Отступил на шаг. Один глаз, как всегда, был сужен, другой широко раскрыт. — Барти думал о тебе. Он каждый день о тебе думал.