— А как поживает этот? Мой морячок? Мой морской пехотинец?
Ресницы Барти опустились, прикрыв поразительно голубые глаза. Он улыбнулся:
— Мы привезли Сэмми.
— Вижу. Bonjour, monsieur! [3]— сказал Рене псу и потрепал его по голове, отчего тот тоже инстинктивно закрыл глаза. — Какой свирепый зверь. Вот почему я привязал Ахилла. Слышите его? Бартон, что он говорит?
— Дайте мне этого спаниеля на обед? — подсказал я, сопроводив реплику смешком.
Рене, закинув голову, захохотал так, что рубашка с короткими рукавами — желтые круги, голубые круги — расстегнулась на животе.
— Ха! Ха! Ха! Нет! Ха! Ха! Лотти, ты слышала? Лотти? Pour le déjeuner! [4]
— Он не тебя спрашивал, — сказал Барти. Между бровей у него вспух красный валик. — Почему ты отвечаешь?
Лотта спустила ноги на гравийную дорожку.
— Не представляешь, какое движение. Я сама представить себе не могла. Мы с Норманом приехали сюда в тридцать пятом году. Чуть ли не с фургонами на конной тяге. Тут почти не было автомобилей. Честное слово, моргнуть не успеешь, как население удваивается. Мы были пионерами.
Я вылез из машины и повернулся туда, откуда шел ко мне, протягивая розовую руку, любовник матери — доказательств этого у меня было мало: дипломатичные поцелуи да однажды объятье, которое я увидел через окно, когда занавески в нашей гостиной распахнул ветер. При его прикосновении я тоже опустил глаза, так что в поле зрения остались только отутюженная ткань того, что начали называть тогда бермудскими шортами, его кривые загорелые голени и на удивление белые и маленькие ступни, перехваченные крест-накрест кожаными ремешками сандалий.
— Ричард, — сказал он, — я смущаюсь, потому что решил показать тебе мои последние полотна — глупо их прятать, не так ли? Они не в твоем стиле. Они скорее — как это у вас называется, chèrie [5]? Скорее, l'expressionisme [6].
Мать наклонилась к двери «бьюика», чтобы достать свою пляжную сумку из соломы тех же бледных тонов, что дома над пляжем.
— Дорогой, почему ты оправдываешься? Для этого нет никаких оснований. Твои картины в самом деле экспрессивны. Я не говорила тебе? Бетти подбирает новое масло для своей галереи. Из всех моих знакомых у нее самый тонкий вкус.
— Что значит «пионерами»? Вы с папой приехали на экспрессе «Суперчиф». С застекленной верандой, елки-палки! Ты хоть знаешь, что приходилось терпеть настоящим пионерам, тем, что с фургонами?
— Ну, я не утверждала, что мы были каннибалами.
— Почему ты всегда хочешь… не знаю, стать в начало очереди?
— Ричард, — это вмешался Рене, — не надо разговаривать с мамой неуважительно. Я тебя умоляю.
— Неуважительно? Я просто говорю правду. Вы читали «Гроздья гнева»? Это замечательная книга. Роман Джона Стейнбека. Оки — люди из Оклахомы — вы слышали, что это такое?
— Провинция в вашей стране. Конечно, знаю.
— Провинция! Ха! Ха! Ха! Ты слышишь, Барти? Ему ни за что не стать гражданином, даже если захочет. Ни один француз не знает, кто подписал Декларацию независимости.
— Ричард, ты всегда хочешь быть самым умным. А знаешь, что мы никогда не получили бы независимости, если бы не помощь Франции? Лафайет, мы здесь! [7]
Лотта улыбнулась французу через остывающий капот машины. И тут же ее улыбка исчезла.
— Бартон, не надо. Только не сейчас. Прошу тебя!
Бартон надел темные очки в стальной оправе и вставил в рот незажженную кукурузную трубку.
— Я вернусь [8], — произнес он нараспев не своим, басовитым голосом.
— Ха-ха! Этот мальчик — он делает нам маскарад?
— Какое-то несчастье. Ох, Рене, просто не знаю, что делать. Он уже год с этой трубкой. У него и фуражка есть. Бартон! Прошу тебя! Изображает этого ужасного Макартура.
Словно по сигналу режиссера, брат вынул фуражку и надел на свои светлые кудри — эти кудри и голубые глаза наводили на романтические мысли о том, что он не из нашей черноглазой, смуглой семьи и вообще не еврейской породы. Встав на дорожку, Барти выпятил подбородок, втянул свои пухлые румяные щечки так, что они ввалились, как у семидесятилетнего старика, — и преобразился в великого человека, возлюбленного республиканцев, едущего в открытой машине по Пятой авеню.
— Старые солдаты не умирают [9], — возвестил он, не выпуская из зубов трубку. Потом раскинул руки, словно ловя дождь конфетти и серпантина, а восторженные крики толпы имитировал цимбальный шум прибоя. Но в это время поводок выскользнул из его детского кулачка; Сэм стрелой промчался вдоль «бьюика» и с лаем исчез за бугром, отделявшим зеленый дом Рене от соседнего тускло-фиолетового бунгало. Раздался вой: зверь на веревке!
— Сэмми! — крикнул Бартон.
Лотта:
— Держите его! Рене!
— Поймаю! — крикнул я, но по двухголосому рычанию и лаю понял, что уже поздно.
Хижина Рене, действительно, стояла на ходулях — на четырех железных трубах, вбитых в песок. К одной из них и был привязан Ахилл, большая немецкая овчарка черно-коричневой масти. Сипя от душащего ошейника, он рвался к нашему маленькому спаниелю. При каждом броске веревка отдергивала пса, вскидывая его на дыбы, так что из пасти летела слюна. А ощетинившийся Сэмми снова и снова подбегал к нему, дразнил, бесил. Шум в этом подполе стоял оглушительный.
— Фашистская собака! Фашист! — выкрикивал Барти. Горстями песка он кидался в Ахилла, а ветер отшвыривал песок ему в лицо.
— Ричард! Ричард! — кричала с бугра Лотта. — Сделай же что-нибудь! Поймай его.
Я пытался, бросаясь плашмя на юркого песика. Но Сэмми легко увиливал от меня и атаковал противника с другого направления. Ахилл поворачивался, вставал на дыбы, а спаниель пробегал под ним и тяпал за коленки. После нескольких таких приемов я стал различать в его безумии систему. Сэм постепенно передвигался влево, и это означало, что с каждой новой схваткой Ахилл смещался вокруг железного столба по часовой стрелке. Через минуту его веревка укоротилась наполовину. И дышал он отрывистее, с человечьими стонами. Яростный лай прекратился.
— Барти, не плачь, — крикнул я, оглянувшись на брата: по песочной маске, покрывшей лицо, змейкой сбегали слезы. — Он победит.
Поначалу так и казалось. Зверюга сама себя удушала. Она уже свистела горлом и кашляла, как курильщик.
Бартон заметил это. Он застучал по груди кулаками.
— Это Давид! — завопил он. — Давид и Голиаф!
Но здесь великан оказался умнее. Сэмми атаковал спереди-сбоку, как «спитфайр», заходящий на грузный «юнкерс». На этот раз Ахилл не прыгнул, а припал к земле: Сэм в изумлении затормозил прямо перед сопливым носом. Большой пес ринулся вперед, разинув пасть, и схватил спаниеля.
Лотта взвизгнула, Барти закричал: «Не-е-ет!» Секунду мне казалось, что Ахилл заглотает Сэма целиком, как питон.
Тогда выступил Рене:
— Assez! Ferme! [10]— С ходу он пнул Ахилла в живот, но не мягким кожаным носком сандалии, а гораздо более твердой костью щиколотки. Пес выгнулся, выпустил из пасти свою жертву, которая уползла, скуля.
— Cochon! [11]— крикнул француз и снова пнул животное, на этот раз в ребра.
Барти подбежал к своей собаке, дрожащей и мокрой, как новорожденный щенок. Он взял Сэмми на руки.
— Не бейте его, — сказал я, сдерживая слезы. — Пожалуйста.
— Что? Ты заступаешься за него? За эту свинью? Хорошо, пусть будет, как ты хочешь. Мы проявим милосердие.
Лотта спустилась с бугра, слегка спотыкаясь.
— Все целы? Никто не покусан?
— Правда, Сэмми молодец? — сказал Бартон. — Он храбрый, мама!