Барти, по моему мнению, с тех пор был в трауре. Я не заблуждался насчет того, почему он всем говорит, что его фамилия не Якоби, а Уилсон. И почему, нацепив черные очки, с кукурузной трубкой в зубах, выставляет подбородок, как Макартур. Кажется, психологи называют это самоотождествлением с агрессором: лучше стать врагом, чем его жертвой; но думаю, Барти знал, что христиане воскресают и что старый генерал сдержит слово и вернется. К сожалению, республиканцы выбрали своим кандидатом другого генерала, и, когда овдовевшая Лотта устроила свой последний предвыборный прием — а при Рузвельте на них являлись все политики-демократы штата и даже республиканцы, такие, как Эрл Уоррен [38], — на этот раз приехали всего шестеро ее личных друзей.
Барти, все еще ученик средней школы «Эмерсон», нашел себе другого героя. Он сидел в заду класса, писал, а в конце урока истории встал и прочел написанное: «24 марта 1954 года мистер Стигелмейер сказал, что испанские конквистадоры нарочно использовали одеяла с оспой, чтобы заражать туземное население. Сказать такое о католическом народе — гораздо хуже того, что говорил герр Гитлер о евреях. Еще я располагаю доказательствами того, что 3 февраля 1954 года он сказал нам, что великий Христофор Колумб убивал индейцев на Эспаньоле и отправлял их в Испанию в рабство. Патриот не стал бы так говорить. Это антиамериканская деятельность. Мистер Стигелмейер, вы должны ответить: готовы вы или нет дать присягу в благонадежности?»
Учитель, вероятно, пытавшийся вообразить, как написано у Барти слово «конкистадор», стоял молча.
— Так я и знал! — вскричал обвинитель. — Вы коммунист. Подлый большевик!
Барти умудрился выступить с этим на всех уроках, даже на музыке и физкультуре, прежде чем Совет по образованию уведомил его родителей, что больше не допустит его в свои школы.
Лотта давно уже уволила наших садовников-японцев и Артура с Мэри, дворецкого и служанку. Остатки денег, припасенные для череды наставников Барти и психиатров, исчезли, когда самозваный француз, за которого она по оплошности вышла замуж, очистил ее счета. Наконец — я учился в последнем классе Университетской средней школы — она вызвала нас в спальню и объявила, что у нее нет иного выхода, как выставить наш дом на продажу.
На лбу у Барти между бровей задрожал красный валик.
— Это ты виновата! Нельзя было за него выходить! Я знал, что он жулик! И Сэмми ты убила!
Ошеломленная Лотта сказала:
— Неправда, Бартон. Мы отдали его хорошей семье в Сан-Франциско.
— Ты усыпила Сэмми! Ты его собаку любила! Ахилла! Фашистскую собаку! Ты никогда не любила Сэмми!
По выражению лица, по тому, как она отвела взгляд и прикусила губу, я понял, что на этот раз сенатор Маккарти не ошибся с обвинением. Бедняга Сэмми!
Бартон еще не кончил.
— Это умышленное убийство, — выкрикивал он. — И ты растратила все мои деньги! Ты виновата! Я все понимаю. Я все знаю. У меня все в голове. Это тебе надо к сумасшедшему врачу!
Он выбежал из комнаты. Мы, Лотта и я, услышали, как он сбегает по лестнице. Потом услышали, как хлопнула тяжелая парадная дверь.
Мать лежала на диване. Она запахнула на груди раскрывшийся халат.
— Бартону будет трудно расстаться с этим домом, — сказала она. — Ведь он о своем детстве говорит, не о собаке. А здесь, конечно, много красивых вещей: ковры, фарфор, картины Сойера. Ох, и рояль! Мой рояль! Отдать их… Ужас.
— Так не отдавай. И я не хочу расставаться с этим домом. Так же, как Барти.
— Ричард, родной, ты предпочитаешь остаться здесь? Или учиться в Йеле?
Я не ответил, и тогда она сказала:
— По правде говоря, мне его не жалко. В глубине души. Мы не были здесь семьей. Что мы делали после ужина? Я уходила сюда и читала. Норман уходил в библиотеку работать. Бартон изводил бумагу или качался на кровати. Ты уходил рисовать или смотреть новый телевизор. Артур с Мэри жили лучше, чем мы.
Я повернулся к двери.
— О брате не беспокойся, — сказала мне вслед Лотта. — Он вернется до темноты.
Однако стемнело и прошло еще два часа, а его и в помине не было. Лотта расхаживала по комнатам внизу, дымя сигаретой. Она включила свет во всем доме, словно Барти был моряк, заблудившийся в тумане.
— Чего ты ждешь? — сказала она мне. — Ты же знаешь наш каньон: там водятся пумы!
Я взял фонарь и вывел «бьюик» из гаража. Там стоял велосипед Барти: шины спущены, руль повернут к раме — как спящее животное. Я объехал ближнюю окрестность, останавливаясь время от времени, чтобы позвать его. Мы, бывало, играли в лимонной роще — несколько их еще осталось среди новых домов и газонов. Я прошелся по рощам, освещая фонарем стволы и ветви, словно мы снова играли в прятки. Нет Барти.
На обрыве над бульваром Сансет стояли в ряд кипарисы. Барти собирал для нашей компании твердые круглые шишки величиной почти с мячик для гольфа, и мы стреляли ими из рогаток по машинам внизу. «Бам! Бам! Бам!» — кричал он, когда наши снаряды стукали по капотам и ветровым стеклам. Сейчас уличные лампы в форме желудя освещали кроны, извилистые, как у Ван Гога; Бартона не было. Не было его и у ручья в загородном клубе, где он целыми днями безрезультатно нырял за скользкими жабами. В конце концов я развернулся на бульваре и поехал вверх по Капри к каньону Растик. Это здесь водились пумы и рыси. Грязь веером вылетала из-под моих колес. Фары выхватывали из тьмы призрачные юкки. В небе высыпали звезды. Я посигналил. Никто не откликнулся. Даже койот. Я опять посигналил. На этот раз я услышал — не в каньоне и не с холмов, а у себя в голове — запомнившийся смех Барти.
«Утихомирьте его, ради Бога», — попросил Норман, что было на него непохоже.
Но Барти не унимался. Он тыкал пальцем в сторону экрана, который повесил у нас в большой комнате Билли Уайлдер, чтобы показать еще не отмонтированный окончательно «Бульвар Сансет».
«Ты мертвый! — кричал Барти, адресуясь к плавающему трупу Билла Холдена. — Замолчи, замолчи, замолчи! Ты не можешь разговаривать!» [39]
Мне как-то удалось развернуться на изрытой дороге. Я помчался обратно сквозь пыль, которую сам же поднял по дороге сюда. Я тоже смеялся и одновременно плакал — смеялся потому, что Барти подметил единственную оплошность в фильме, которую не смог исправить Билли; плакал же потому, что, экономя на электричестве, Лотта выключала ночное освещение у бассейна, и я не сомневался, что Барти лежит там лицом вниз, как Холден, только лишен удовольствия рассказать о несчастной жизни, прошедшей перед его глазами.
Я срезал угол лужайки, продавив газон, и остановился на кругу, вписанном в Г нашего дома. Пробежал под аркадой. Нырнул в кабинку при бассейне, нашарил выключатель. Свет разлился лениво, как молоко в холодном кофе. Поверхность воды испещрена была насекомыми, тут плавала половина осиного гнезда и флотилия эвкалиптовых листьев, но брата не было.
Лотта спала на диване, в пальцах сигарета, испачканная помадой. Она села, заморгала, увидела, что это я.
— Где Барти? Вернулся? — спросил я.
Она покачала головой.
— Позвоним в полицию?
Она опять покачала головой, но ранним утром мы позвонили.
Два дня детективы искали, не особенно напрягаясь; как никак, Барти было почти семнадцать лет, и они знали, что большинство беглецов рано или поздно находятся. Я продолжал колесить по округе, один раз вернулся к каньону и доехал до Кэмп-Джозефо — там, в бойскаутах, я с ребятами забил камнями гремучую змею и, к ужасу Барти, сделал из ее кожи пряжку для шейного платка. Лотта сгребла мусор с поверхности бассейна и начала плавать от стенки к стенке. Она провела в воде несколько часов. В сумерках я вышел с полотенцем, но она упорно продолжала плавать, словно намеревалась доплыть до Каталины [40]. Уже взошла луна, и только тогда она остановилась. Мне видна была ее белая шапочка и белые зубы, стучавшие от холода.