Я?
Да, ты. Допустим, у тебя есть дар — писать. Но если ты используешь этот художественный дар не в услужение своей богине, а ради себя — то ты есть грешник.
А если я и есть грешник?
Тогда какой смысл продолжать писать? Если этим ты выражаешь только себя и больше никого, то почему бы не умолкнуть совсем? Если ты из-за этого становишься не слугой Бога, а идущим против Бога инакомыслящим, выскочкой-полубогом, бунтующим соперником, бросающим вызов от Сатаны, дьявольским демиургом, который создает альтернативные миры, центром которых являешься ты сам, — зачем упорствовать и продолжать писать?
Я объясню, почему. Ты знаешь притчу о талантах?
Притчу о чем?
О талантах. Басня такая.
Ни разу не слышал.
Ну тогда давай расскажу. Талант — это древняя денежная единица, деньги библейских времен. Большая сумма, кстати. Один талант равнялся оплате труда рабочего за пятнадцать лет. Ну так вот. Жил там один господин, владелец какого-то имущества, и у него было три раба. Однажды он отправился в путешествие и оставил рабам различные части своего имущества, сообразно их способностям. Первому рабу он дал пять талантов, второму — два, а третьему — один. Пока он отсутствовал, первый и второй рабы пустили свои таланты в торговлю и получили прибыль: первый раб утроил свою сумму, второй удвоил. А вот третий раб вырыл в земле яму да и спрятал там деньги. Когда хозяин вернулся из путешествия, он наградил первых двух рабов, сумевших своими талантами получить прибыль, и наказал третьего, который отказался использовать свой талант.
И в чем тут смысл?
Он приказал бросить третьего раба во тьму.
Так смысл-то в чем?
Смысл в том, что не использовать свой талант — грех. Если у тебя есть дар, ты должен его использовать.
И поэтому ты пишешь?
Именно. Я пишу — это я сам. Я это делаю. Я — есть это. Это — мой талант. Я получил дар от своей богини, мой особый талант от Джули Стрэйн, драгоценное сокровище от моей госпожи. Я обязан не пренебрегать им, не дать ему пропасть впустую. Мне нельзя прятать его. Я не должен зарывать его в землю. Я не должен подавлять его.
А что случится, если ты это сделаешь?
Я умру. Прятать свой талант значит умереть.
А это кто сказал?
Ну этот, как его там, слепой.
Мильтон?
Мильтон. Мильтон знал, что обладает особым талантом. Он знал, что Бог наделил его даром, и он хотел использовать его, служить им своему господину, показать Господу что он может что-то им сделать, творить им. Он не хотел, чтобы Бог однажды решил проверить это и обнаружил, что он пренебрег своей обязанностью. Но беда была в том, что он становился слепым. И когда он понял, что он потерял зрение до того, как прожил половину своей земной жизни, а его чудесный талант все еще был внутри него, теперь во многом бесполезный, он возопил: «Как может Бог требовать служить, если Он отнял свет? Как может Он требовать, чтобы я писал, когда я ничего не вижу?»
И что ответил Бог?
Ничего он не ответил.
Почему?
Потому что это был дурацкий вопрос. Бог не требует от тебя какой-то службы. Все, что нужно — быть самим собой. Делать то, что ты лучше всего умеешь. У Бога и так есть тысячи людей, которые носятся сломя голову и пытаются ему угодить. Тебе вовсе не надо быть еще одним. Все, что ты должен — встать и дождаться, когда твое творческое «я» проявится и станет совершенным. Это — лучшее служение Богу, какое можно представить.
Но если таким образом ты станешь Сатаной?
Не важно. Это не должно останавливать. Использовать свой творческий талант может быть неприятно, это может быть ужасно больно или дьявольски грешно, но не использовать его еще хуже. Ты обязан использовать его, так или иначе, любой ценой, даже если ты слеп, даже если отчаялся. Даже если это не принесет ничего, кроме мук и боли. Молчание — вот наивысший грех. Ты не должен сдерживать свое поэтическое творчество, и не важно, насколько сатанинским будет его подтекст.
Погоди-ка минутку. Я знаю, что ты делаешь! Ты кладешь ее себе под язык, правда?
* * *
Звонит телефон: два коротких сигнала.
— Как дела с отчетом?
— Готов.
— Очень хорошо. Когда будете готовы, загляните в блок для буйных.
— Я готов.
— Хорошо. И пока не отмечайтесь. Мы заплатим за сверхурочные.
Я надеваю плащ и запираю дверь. Иду к блоку для буйных. Доктор Каган уже ждет меня у двойной двери. Она впускает меня и ведет к маленькой комнате в конце коридора. Там, возле железной койки, к которой привязан новый пациент, сидит медсестра. Она выглядит усталой. Я её видел несколько раз, но я не знаю, как её зовут. Она сидит на стуле и читает журнал. На обложке журнала Одед Каташ. Мы заходим. Она кладет журнал на пол, встает, затягивает ремни на запястьях и лодыжках пациента и снова садится.
— Все еще угрожает убить себя?
— Последние несколько часов она не говорила об этом.
— Подержим её сегодня связанной на всякий случай.
Я смотрю на новенькую. Худая, темнокожая, длинные, спутанные, немытые черные волосы. Лицо красивое. С прыщами, но красивое. Глаза открыты, но смотрит она в потолок. Грязная пижама. От нее воняет. Доктор Каган расстегивает ее пижаму.
— По-моему, она беременна. Спросите, как ее зовут.
— Как тебя зовут?
— Издихар.
— Спросите, знает ли она, где она находится.
— Издихар, ты знаешь, где ты?
— В Израиле.
— Она в Израиле.
— Нет, спросите, знает ли она, что это за место.
— Что это за место?
— Сумасшедший дом.
— Она говорит, это сумасшедший дом.
— А почему она здесь?
— Почему ты здесь?
— Это испытание от Аллаха. Он сказал мне: Ты — грешница, и за то, что ты сделала, чему нет прощения, ты будешь продана евреям.
— Она говорит, что ее испытывает Бог. Это какое-то наказание за ее грехи.
— Какие грехи?
— Что именно ты сделала, чтобы заслужить это?
— Ужасные вещи. Им нет прощения. Я была прекрасной до того, как это случилось, но они сделали мои волосы черными, глаза коричневыми, тело уродливым. У меня были волосы как солнце, глаза как океан, но они поместили в мое тело что-то, и оно сделало меня темной. Они отрезали мою голову и вместо нее дали это страшное лицо.
— У нее были светлые волосы и голубые глаза, но они изменили ее тело и дали ей новое лицо.
— Как они это сделали?
— Что это за вещество, которое, ты говоришь, они поместили в твое тело?
— Семя заблудших. Они заставили меня мыться в душе и поместили это в меня, но я превратила это в своем теле в спасителя. Белое, которое сделало меня черной.
— Не уверен. Ей пришлось принять душ, потом они накачали ее чем-то белым, но как-то ей удалось превратить это в какое-то спасение.
— Принимает наркотики.
— Ты принимаешь наркотики?
— Наркотики от дьявола.
— Нет, не принимает.
— Ну конечно, не принимает. Спросите ее, не беременна ли она.
— Ты беременна?
— Я была девственницей.
— Она была девственницей.
— И?
— А сейчас?
— Я все еще девственница, но мой сын спасет нас.
— Она все еще девственница, но ее сын спасет нас.
— О’кей, ясно, к чему все идет. Спасибо.
— Это все?
— Это все. Можете идти. Спасибо за помощь. Выпустишь его, Светлана?
Медсестра встает и ведет меня через вестибюль, открывает мне двойную дверь.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Дождь перестал. Холодно. Я иду к парковке. Мое дыхание выходит как белые облачка, которые повисают в воздухе. Я останавливаюсь. Возле моей машины кто-то стоит. Трое. Двое высоких, один низкий. Парковка пустая. Кто они? Темно. Один из них закуривает. Они стоят ко мне спиной. Тот, что с сигаретой, опирается на мою «Джасти». Я делаю несколько шагов вперед. Они поворачиваются.
— Здрасте, — говорит тот, что с сигаретой. Кожаная куртка, модная стрижка и баки.
— Здрасте, — говорю я.
— Где остановка автобуса?
— Сразу за воротами.