Сейчас это даже и не представить, но тогда я был так уверен, что Мариэ повернется ко мне и скажет: «Прощай, горемыка! Уездили мы тебя, Саттян» — что даже съежился от испуга, но она просто положила книгу, из которой прочла эти строки, обратно в коробку и села рядом, склонив голову набок.
— Но может, нам не надо расставаться? Я понимаю твое желание продать дом — он так полон воспоминаниями, — но ты не думаешь, что мы могли бы уйти из него вместе? — спросил я с надеждой.
— Я хочу остаться одна и попробовать что-то, за что никогда не взялась бы раньше. А когда сделаю это и пройдет лет, так, десять, думаю, все случится само собой и я смогу тогда «помереть спокойно».
— Женщина вроде тебя, взявшись растить детей, занимается их воспитанием, не отвлекаясь ни на что другое… да-да, я абсолютно уверен, что ты всегда полностью отдавалась тому, что делала, и когда такой человек, как ты, берется за нечто новое, это наверняка будет что-то особенное и значительное. Великое свершение. Подвиг в истинном смысле слова.
— Подвиг, хммм…
Больше она ничего не добавила, и единственное, что мне оставалось, это пойти к себе (мы спали врозь) и лечь в постель. Наутро, когда пора было уходить, она задала мне вопрос, который и я задавал себе раньше: «Как Митио добился этого? Как ему удалось уговорить Мусана решиться на такое? Бедные мои дети!» — и, застонав, она залилась слезами, но вскоре вытерла их и позвонила агенту по недвижимости — договориться о встрече. Казалось, в этот момент она уже полностью оторвалась от всей своей прежней жизни.
4
Копируя и одновременно сокращая письма бывшего мужа Мариэ, я представлял его загнанным в темный туннель с замурованным выходом, изливающим мысли на бумагу, «не то сойдешь с ума» (вспоминая слова из «Макбета»). Романистам приходят иногда письма от людей, почти им не знакомых. Но как сказала сама Мариэ, письма Саттяна не похожи ни на чьи другие. И в конечном итоге я обнаружил себя в ситуации, которую он же и обрисовал: начав думать, сразу же погружался в мысли о его письмах.
Жизнь, которую я вел в то время, оказавшись один, в Мехико, была для меня тяжела. И именно там я, довольно необычным способом, узнал о трагедии, унесшей Мусана и Митио. В соответствии с условиями контракта я раз в неделю вел занятия со студентами Colegio de México, и мой ассистент, вынужденный уехать из своей страны аргентинец, рассказал мне о новости из Японии, которую услышал в машине по коротковолновому приемнику. Два брата, старший — умственно отсталый, а младший — инвалид в коляске, совершили самоубийство на полуострове Идзу. Диктор не сообщил имен, сказал мой ассистент, но я с тоской подумал, что речь почти несомненно идет о детях Мариэ.
На следующей неделе я получил письмо от жены, известившей меня о случившемся и переславшей письма Саттяна раньше, чем я получил возможность выразить Мариэ свои соболезнования. Я вспомнил Мусана, стоящего возле палатки, где шла голодовка протеста, рядом была его бабушка, и они пришли встретить маму; эта картинка, на которую я смотрел из полутьмы, казалась пронизанной солнечным светом.
Страх сжал меня при мысли о том, что этот спокойный серьезный мальчик покончил жизнь самоубийством вместе с прикованным к инвалидной коляске братом, при мысли о достойной пожилой даме, ушедшей из жизни чуть раньше, но до конца горевавшей об их судьбе, — это был страх перед жестокостью мерно текущего времени, перед жестокостью мира, который говорит презрительно: «Никто тебя сюда не приглашал, и никому ты, в сущности, не нужен», а потом вдруг сметает тебя одним резким движением и катится дальше, как если бы ничего не случилось. Это чувство, такое знакомое в юности, навалилось теперь опять и пропитало ужасом меня — немолодого мужчину в чужой стране.
Самоубийство умственно отсталого ребенка заставило с болью вспомнить о собственном сыне. Перед самым моим отъездом в Мексику жена, всегда такая сдержанная, вернулась почти в слезах после очередного осмотра, который Хикари проходил раз в два года. Сам мальчик стоял в дверях, спокойный и тихий, словно ручной зверек. Во время осмотра, сказала жена, он вел себя «просто отвратительно»! Отталкивал сестру, пытавшуюся взять кровь. Сорвал с головы электроды, установленные, чтобы сделать энцефалограмму. И вынудил врача прекратить все попытки.
Когда умственно недоразвитый ребенок приходит на прием к врачу, его всегда встречают ласково, но иногда он пугается, не может побороть свой страх и начинает всему подряд сопротивляться — в случае моего сына делая это с силой крепкого здорового подростка. Врачи и медсестры реагируют соответственно. Маленький пациент слишком напуган, чтобы заметить это, но его мать, беспомощно стоящая возле него, страдает немилосердно. Ситуация осложнилась тем, что, когда обследование было отложено и они возвращались домой, с Хикари случился припадок, один из тех, что превращают его жизнь в кошмар. А когда, вместе с поддерживающей его матерью, он выходил из поезда, нога случайно соскользнула в щель между вагоном и платформой, и только усилия окружавших их пассажиров позволили освободить ее…
Все еще отрешенно стоя в дверях и слушая рассказ жены, Хикари вдруг напрягся для какой-то отчаянной последней попытки и, сделав шаг вперед и словно терзаясь стыдом за свою никчемность, вытолкнул из-себя слово: «Са-мо-у-бий-ство?..» Это слово так потрясло жену, что, забыв о своей усталости, она принялась хлопотать, подбадривая его, и к вечеру Хикари уже с удовольствием слушал музыку и над чем-то смеялся, разговаривая с сестрой; так что все, в общем, закончилось благополучно.
Даже ребенок с неполноценным развитием имеет представление о том, что такое самоубийство, и, мало того, леденяще точное представление; осознав это в тот день, я навсегда сохранил о нем самое мрачное воспоминание. И теперь, услышав о смерти Мусана, ясно увидел Хикари в тот момент, когда он произнес это слово «самоубийство», и его образ словно слился с обликом его друга.
Прежде чем взяться за письмо-соболезнование, которое я в конце концов отослал Мариэ, я попытался ответить ее отвергнутому мужу, но мало в этом преуспел: довольно долго письменный стол моего кабинета в Мехико был завален наполовину исписанными листками бумаги. Но внезапно меня озарило. Первой причиной, толкнувшей Саттяна к тому, чтобы написать мне, романисту, было (как и в аналогичных случаях, встречавшихся мне раньше) желание хоть как-то упорядочить беспрерывно мечущиеся в мозгу мысли. Но не скрывалось ли тут и другой причины? Снова лишившись Мариэ, словно взрывной волной, отброшенный этой ужасной трагедией, Саттян, вероятно, уже никогда не сумеет к ней вернуться. И все-таки он бесконечно думает о смерти мальчиков и явно хочет показать это ей, больше, чем кому-либо другому. Не сквозило ли в письмах, которые он бесконечно слал мне, желание, чтобы их прочитала Мариэ?
Я отправил письма Саттяна авиапочтой — в оба конца эти пропитанные горем страницы пропутешествовали через треть земного шара — назад, к моей жене. Вскрыв их, она сразу все поняла и, отвечая, написала, что, когда Мариэ зашла к ней как-то днем, достала их и уговорила прочесть. После некоторых колебаний, Мариэ согласилась и прочитала каждое неторопливо и внимательно, словно решившись вобрать в себя все, до последнего слова. Жена добавила, что, хотя Мариэ по-прежнему выглядит изможденной и придавленной страшной тяжестью, в ней появились признаки новой, почти агрессивной решимости принимать все как есть и во всем добираться до сути.
«В последние дни, пока мы еще жили вместе, — сказала Мариэ, — я иногда вдруг освобождалась от этих чудовищных мыслей и делалась такой легкой, что, казалось, могу взлететь. В такие минуты я видела, как тяжело страдает Саттян, но теперь понимаю, что все это время мы оба шли одним путем. И мой опыт подсказывает, что, снова и снова переживая случившееся и мучая себя, как он, нам не найти избавления. Хотя, с другой стороны, что еще можно делать, как не страдать и горевать… И все же эти угрызения только выращивают „древо яда“».