В половине четвертого сгрузили всю добычу в назначенном месте. До утра успели еще одно такое же дельце провернуть. Почем знать, когда-то еще свидимся на зеленых берегах Шпрее? И тут все прошло гладко. Только на обратном пути их машина переехала собаку: этакая ведь оказия! Пумс расстроился, уж больно он собак любит! Стал он тут костерить жестянщика — тот сегодня за шофера. И ворчит, и ворчит. Почему, мол, не просигналил, выгнали, сволочи, несчастную собачку ночью на улицу, не желают налог платить, а ты, остолоп этакий, объехать ее не мог! Рейнхольд и Франц ржут. Ишь как старик из-за собаки убивается; ослаб, видно, на голову. А жестянщик оправдывается, говорит, что сигналил и даже два раза, а собака оказалась туга на ухо. С каких же это пор бывают тугоухие собаки? Что ж, Пумс, может, вернемся, свезем собачку в больницу?.
Ладно, кончай трепаться. Гляди лучше на дорогу как следует, терпеть этого не могу, примета нехорошая — к несчастью.
Тут Франц толкнул жестянщика в бок.
— Это он с кошками путает. И все ржут, заливаются.
Два дня Франц ничего не говорил дома о том, что было. А когда Пумс прислал ему две сотенные и велел передать, что если, мол, они ему не нужны, пусть вернет, — Франц ухмыльнулся: деньги всегда нужны! Кстати, Герберту отдам долг за Магдебург. А к кому он тут пошел? Кому он в глаза поглядел, кому? Ну-ка, догадайтесь!.. Ты знаешь, для кого сберег я сердце? Лишь для тебя, лишь для тебя одной. Мне эта ночь сулит блаженство, приди, приди в наш сад густой. Клянусь тебе, мой друг бесценный, что наш союз решен судьбой… Мицекен, золотко мое, до чего же ты хороша в своих золоченых туфельках, прямо леденчик — так бы и съел. Стоит она и смотрит, что это Франц возится со своим бумажником. А Франц зажал бумажник между колен, вытащил из него деньги, две сотенных, и положил перед ней на стол. Весь так и сияет, и ластится к ней, совсем по-ребячьи. Он и есть большой ребенок. Сжал ее пальцы, сам думает: какие же у нее пальчики нежные, как у куколки.
— Мицци, Мицекен!
— Что, Франц?
— Да, ничего, просто гляжу на тебя — не нарадуюсь.
— Франц!
Как взглянет она на него так, скажет «Франц», — никто на свете так не умеет.
— Радуюсь, и все тут. Знаешь, Мицци, чудно это устроено на свете. У меня ведь теперь все не так, как у людей. Они живут себе не тужат, носятся высунув язык, деньги зарабатывают, наряжаются в праздник. А я вот уже не могу так, как они. Только и думаешь о том, что ты калека, посмотришь на куртку, а рукав-то пустой. Нет у меня руки.
— Францекен, дорогой ты мой, хороший!
— Ну да, так оно и есть, Мицекен, ничего не поделаешь, тут уж мне никто не поможет, и ведь никуда не денешься от этого — как клеймо на тебе!
— Ну, Францекен, не горюй. Что ты так вдруг? Ведь я же с тобой. Все это уже давно зажило, прошло и не вспоминай об этом больше.
— А я и не вспоминаю. С тобой — все забуду! — Положил голову ей на колени, смотрит снизу ей в лицо, улыбается. Какое у нее личико нежное, гладкое, словно точеное, и глазенки какие живые, горячие.
— Ты погляди, что на столе-то лежит, — деньги! Это я сам заработал, Мицци, для тебя.
Ну, в чем дело? Нахмурилась она и смотрит на деньги так, точно они кусаются. Деньги — вещь хорошая, нужная.
— Ты сам заработал?
— Да, детка, это я сам. Надо мне работать, не то совсем пропаду! Ты только никому не говори, это я на дело ходил с Пумсом и Рейнхольдом, в ночь на воскресенье. Смотри Герберту или Еве не скажи. Если они узнают, видеть меня больше не захотят. Заживо похоронят!
— Откуда у тебя деньги?
— Я же говорю, мышонок, дело мы сварганили с Пумсом. Что ж тут такого, Мицци? А это тебе в подарок от меня. Поцелуешь меня за это?
Опустила она головку на грудь, а потом встрепенулась, прижалась щекой к его щеке, обняла его, поцеловала, посидели они молча. Наконец она говорит, не глядя на него:
— Это ты даришь мне?
— Ну да, а то кому же?
Что такое с девчонкой, чего она комедию ломает?
— А… почему ты вздумал мне деньги дарить?
— Что ж, тебе деньги не нужны?
Она беззвучно пошевелила губами, отпустила его. Видит Франц: Мицци совсем сникла, как тогда на Алексе, у Ашингера, — помертвела, вот-вот хлопнется. Пересела с дивана на стул — сидит, уставившись на голубую скатерть. В чем дело? Вот бабы — пойми их.
— Детка моя, значит, не хочешь ты их брать? А я-то радовался! Ну, взгляни на меня хоть разок! Ведь мы на эти деньги можем куда-нибудь поехать отдохнуть, Мицци.
— Верно, Францекен, верно.
И вдруг уронила голову на край стола и как заплачет. Что это с ней сделалось! Франц гладит ее волосы, ласкает, утешает… Ты знаешь, для кого сберег я сердце? Лишь для тебя, лишь для тебя одной…
— Детка моя, Мицекен, поедем куда-нибудь на эти деньги? Разве ты не хочешь со мной поехать?
— Хочу.
Подняла она голову — хорошенькая мордашка вся заплакана, пудра смешалась со слезами в какой-то соус; обхватила Франца рукой за шею и прижалась лицом к его лицу, и потом вдруг снова отпрянула, словно ее кто укусил, и снова заплакала, уткнувшись в скатерть. Только на этот раз тихо-тихо, со стороны и не видно.
Что же это я опять не так сделал? Не хочет она, чтоб я работал!
— Ну, иди ко мне, подними головку, маленькая ты моя… Чего ты плачешь?
Но она уклоняется от прямого ответа.
— Ты хочешь… отделаться от меня, Франц?
— Бог с тобой!
— Нет, Францекен?
— Да нет, боже ты мой!
— Так чего же ты тогда стараешься? Разве я не достаточно зарабатываю? Кажется, хватает!
— Мицекен, я же только хотел тебе что-нибудь подарить.
— Ну, а я не хочу.
И снова уронила голову на жесткий край стола.
— Что же мне, Мицци, вовсе ничего не делать? Не могу я так жить.
— Я этого и не требую, только не надо тебе деньги добывать! Я их не хочу.
Мицци выпрямилась на стуле, обняла Франца за талию; блаженно глядит ему в лицо, болтает всякую милую чепуху и все просит:
— Не ходи, не нужны мне деньги… Если тебе надо чего, скажи только!
— Да мне, детка, ничего и не надо. Только как же мне без дела сидеть!
— А я-то у тебя зачем, Францекен! Я сама все сделаю!
— Да, но я…
Бросилась она тут ему на шею.
— Ах, только не сбеги от меня! — И лепечет что-то» и целует его, и ластится к нему. — Подари кому-нибудь эти деньги, отдай их Герберту!
И Францу так хорошо со своей девочкой. Какая у нее кожа… Только не стоило ей рассказывать про Пумса, ни к чему это. Не женское дело!
— Так ты мне обещаешь, Франц, что больше не будешь?
— Да ведь я же не из-за денег, Мицекен.
И только тут вспомнила она, что Ева ей велела за Францем присматривать. Ей сразу стало легче на душе: значит, он в самом деле взялся за это не ради денег, а из-за этой старой истории. Недаром он все про руку говорит. И верно, зачем ему деньги — денег у нее хватает, пусть берет сколько ему надо. Думает она об этом, а сама все ласкает Франца, прижимается к нему…
ГОРЕСТИ И УТЕХИ ЛЮБВИ
А когда Франц нацеловал ее всласть, она — шмыг из дому и к Еве.
— Франц мне двести марок принес. Знаешь, откуда? От тех, ну, как их…
— От Пумса?
— Вот-вот, он мне сам сказал. Что мне делать? Ева позвала Герберта и рассказала ему, что Франц ходил в субботу на дело с Пумсом.
— А он говорил, где у них было дело?
— Нет. Как же мне теперь быть?
— Скажите пожалуйста! — удивился Герберт. — Так вот взял и пошел с ними!
— Ты что-нибудь понимаешь, Герберт? — спросила Ева.
— Ни черта! Непостижимо!
— Что же теперь делать?
— Оставь его в покое. Ты думаешь, он из-за денег? Черта с два. Что я тебе говорил? Теперь сама видишь! Он взялся за дело всерьез, мы скоро о нем услышим!
Стоит Ева против Мицци, вспоминает, как подобрала ее, бледную, худенькую проституточку на Инвалиденштрассе; и Мицци тоже думает об их первой встрече.
Это было в пивной рядом с отелем «Балтикум». Ева сидела там с каким-то провинциалом, собственно ей это было ни к чему, но она всегда любила такие экстравагантности. Кругом много девиц, с ними три-четыре парня. В десять часов в центре началась облава. В пивную ввалились агенты уголовной полиции и всех, скопом, повели в участок у Штеттинского вокзала. Шли гуськом, народ все тертый, наглый, идут поплевывают, сигаретами дымят. Спереди и сзади лягавые, а старуха Ванда Губрих, пьяная в дым, как всегда во главе шествия; ну, а потом — обычный скандал в участке, а Мицци, она же Соня, плакала навзрыд у Евы на груди: ведь теперь все узнают в Бернау!.. Что делать?.. Один из агентов выбил сигарету из рук пьяной Ванды, и та, скверно ругаясь, сама пошла в камеру и захлопнула за собой дверь…