— По-твоему… Так почему ж ты сразу не сказал?
— Не хотел сеять панику.
Стемнело уже так, что его глупой донской рожи было не разглядеть.
— Ты же сказал, что Мга — на Московской линии.
— На Московской.
— Ты мне сказал, что нам надо просто идти по рельсам на Москву, и они нас приведут во Мгу.
— Верно.
— Так где же мы сейчас?
— Под Березовкой.
Я глубоко вздохнул. Жаль, что у меня нет крепких кулаков — дать ему по башке хорошенько.
— Ладно, а хорошая новость?
— То есть?
— Ты сказал, плохая новость — что мы идем не туда.
— А хорошей нет. Если новость плохая, не обязательно бывает и хорошая.
Больше сказать было нечего, поэтому я двинулся к дому. Над верхушками деревьев взошла луна, под ботинками у меня ломался наст. И если мне в голову целил немецкий снайпер, я пожелал ему удачи. Я проголодался, но с голодом справиться можно, это мы все умели. Свирепый мороз донимал, но и к холоду я уже привык. Гораздо хуже — у меня подгибались ноги. И до войны слабые — я плохо бегал и прыгал, мне вообще не удавалось то, для чего ноги нужны. А в блокаду они стали совсем как палки. Если б я даже был на верном пути во Мгу, все равно б не дошел. И пяти минут бы не продержался.
На полпути к дому меня нагнал Коля. «ТТ» он вытащил, держал в руке.
— Если идем, — сказал он, — то лучше без глупостей.
Он завел меня за дом и оставил ждать под навесом у поленницы. Даже трехкилограммовая банка черной икры в тот миг меня бы так не обрадовала, как эти сухие дрова, сложенные в поленницу выше моего роста.
Коля подкрался к замерзшему окну и заглянул внутрь. На каракуле его шапки заиграли отблески пламени. В доме играл граммофон — джазовое пианино, что-то американское.
— Кто там? — прошептал я. Коля ладонью показал мне: тише. Казалось, его заворожило увиденное. Не людоеды ли опять в этой заснеженной глуши? Или того хуже — изуродованные останки тех, кто жил здесь раньше?
Но людоеды Коле уже были знакомы, и трупов он перевидал достаточно. Здесь же что-то новенькое, неожиданное. Я подождал еще с полминуты и тоже шагнул к окну. Ослушался приказа. Осторожно, стараясь не задеть сосульки, наросшие на подоконнике, присел рядом с Колей и заглянул в окно.
Под джазовую пластинку в комнате танцевали две девушки в ночнушках. Славные, молоденькие, моих лет. Блондинка вела брюнетку. Сама очень бледная, вся шея и щеки в веснушках, а брови и ресницы такие светлые, что в профиль и вовсе не видно. Темноволосая была меньше, неуклюжее, никак не попадала в синкопы ритма. Лошадиные зубы, пухлые руки, на запястьях — складочки, как у младенца. На Невском в мирное время на такую и не поглядишь, но сейчас толстушка выглядела диковинно. Кто-то ее любил и кормил. Не иначе — шишка.
Танцующие девушки так меня ошеломили, что я сначала и не заметил, что они не одни. На черной медвежьей шкуре у печки, на животах, уперев локти и уткнув подбородки в ладони, валялись еще две девушки. Они серьезно смотрели на танцующих. Одна была похожа на грузинку; черные брови сходились на переносице, губы ярко накрашены красным, а волосы закручены мокрым полотенцем, будто она только что из ванны. У другой была длинная изящная шея балерины, носик в профиль — идеальный, а каштановые волосы убраны сзади в два хвостика.
Внутри крестьянский дом больше походил на охотничью избушку. Стены украшены трофеями: головы бурого медведя, дикого кабана, горного козла с массивными рогами и реденькой бородкой. По бокам очага стояли чучела волка и рыси — звери изготовились к прыжку, пасти открыты, бело блестят клыки. В канделябрах на стенах горели свечи.
Мы с Колей заглядывали внутрь, пока не доиграла одна сторона. Грузинка встала сменить пластинку.
— Поставь еще разок, — произнесла блондинка. Голос глушился стеклом, но все равно слышно.
— Да ну! — возмутилась партнерша. — Пожалуйста, а? Что-нибудь знакомое. Поставь Эдди Рознера.
Я повернулся к Коле. Думал, он скалится, думал, в восторге от такого невероятного видения в снежной глухомани. Но Коля был мрачен — губы плотно сжаты, в глазах злость.
— Пошли, — сказал он, выпрямляясь, и повел меня к двери. Заиграла следующая пластинка — опять джаз. Трубач весело гнал свой оркестрик вперед.
— Заходим? Мне кажется, у них и еда есть. По-моему, я заметил…
— Уж чего-чего, а еды у них навалом.
И он постучал в дверь. Музыка смолкла. Через секунду в окне у двери показалась блондинка. Долго смотрела на нас, но ничего не говорила и не двигалась.
— Русские, — сказал Коля. — Открывай.
Девушка покачала головой:
— Вам здесь нельзя.
— Я знаю, — сказал Коля и показал ей пистолет. — Но мы уже здесь. Открывай, твою мать.
Блондинка обернулась к своим товаркам в комнате. Что-то кому-то прошептала, послушала, что ей ответят. Потом кивнула и снова повернулась к нам, вздохнула поглубже — и открыла дверь.
Из дома дохнуло жаром, как из чрева кита. Я уже не помнил, когда в последний раз мне было так тепло. Вслед за блондинкой мы из сеней прошли в большую комнату. Три ее товарки выстроились неловкой шеренгой, нервно перебирали пальцами края ночнушек. Маленькая брюнетка с пухлыми руками, казалось, вот-вот заплачет: она не сводила глаз с Колиного пистолета, и у нее дрожала нижняя губа.
— Кто-нибудь еще есть? — спросил Коля.
Блондинка покачала головой.
— Когда придут? — спросил Коля.
Девушки переглянулись.
— Кто? — спросила та, что смахивала на грузинку.
— Вот только не надо мне, дамы. Я офицер Красной армии, у меня особое задание…
— А он тоже офицер? — спросила блондинка, показав на меня. Она не улыбалась, но в глазах скакали веселые искорки.
— Нет, не офицер, он рядовой…
— Рядовой? Вот как? Тебе сколько лет, голубчик?
На меня посмотрели все девушки. В натопленной комнате, под тяжестью этих взглядов я почувствовал, что краснею.
— Девятнадцать, — ответил я, выпрямляясь. — В апреле будет двадцать.
— Ц-ц… чего-то мелкий для девятнадцати, — сказала грузинка.
— Максимум пятнадцать, — подтвердила блондинка.
Коля передернул затвор пистолета, дослав патрон. В тихой комнате прозвучало внушительно. Мне показалось, что слишком уж театрально, но Коле такие жесты отчего-то всегда сходили с рук. Пистолет он держал стволом в пол и внимательно смотрел в лица всех девушек по очереди. При этом не спешил.
— Мы пришли издалека, — наконец сказал он. — Мой друг устал. Я устал. Поэтому спрашиваю еще раз: когда они явятся?
— Обычно приходят около полуночи, — ответила пухлая брюнетка. Остальные пристально посмотрели на нее, но ничего не сказали. — Когда артобстрел закончат.
— Так, значит? Надоедает немцам палить по нам в Питере, они приходят сюда ночевать, и вы их обхаживаете?
В каком-то смысле я дурак дураком. Я это не из скромности говорю. Вообще, конечно, я гораздо умнее среднего, хотя, наверное, интеллект не стоит рассматривать как такой отдельный датчик, вроде спидометра. Это же целая батарея тахометров, одометров, альтиметров и прочего. Отец научил меня читать в четыре года, чем всегда и похвалялся перед друзьями, но вот моя неспособность выучить французский или запомнить даты походов Суворова, надо полагать, сильно его беспокоила. Сам он был настоящий эрудит: читал по заказу любую строфу из «Онегина», бегло говорил по-французски и по-английски, неплохо разбирался в теоретической физике. Его уход в поэзию стал для университетских преподавателей маленькой трагедией. Преподавателям этим надо было наставить его на путь истинный. Обучили бы его утешению физикой, объяснили бы лучшему своему студенту, почему форма Вселенной и вес света важнее рифм и верлибров о жуликах и абортмахерах Ленинграда.
Мой отец сразу бы сообразил, что происходит в этом сельском домике, — едва взглянул бы в окно. Даже в семнадцать лет. Вот поэтому я почувствовал себя полным идиотом, когда наконец до меня дошло, зачем здесь эти девушки, кто их кормит и колет им дрова, так аккуратно сложенные под навесом.