В Колиных словах звучала некая правда, но мне казалось, что фашистам неинтересно вторгаться к нам тонко. Они не хотели понимать ничье сознание — по крайней мере, низших рас. Ведь русские — дворняги, полукровки, их породили орды викингов и гуннов, их насиловали бессчетные поколения обров и хазар, кипчаков и печенегов, монголов и шведов, их разлагали и заражали цыгане, евреи и забредавшие в эти края турки. Мы — дети тысяч проигранных битв, тяжесть поражений давит нас гнетом. Мы не достойны жить дальше. Немцы усвоили урок Дарвина и пересмешников: жизнь должна приспособиться — либо вымереть. Вот они к суровой реальности приспособились; а мы, вечно пьяные ублюдки русских степей, — нет. Мы обречены, а немцы исполняют свое предназначение в эволюции человечества.
Но всего этого я говорить не стал. Я только ответил:
— Но французам же они лазейку дали.
— Все французы, у которых кишка была не тонка, перемерли по пути из Москвы домой в тысяча восемьсот двенадцатом. Думаешь, шучу? Слушай, сто тридцать лет назад у них была лучшая армия на свете. А сейчас они — бордель Европы, сидят и клиентов ждут. Я неправ? Что с ними стало-то? Бородино, Лейпциг, Ватерлоо. Подумай только. Из их клеток вымыло все мужество. Их маленький гений Наполеон кастрировал весь народ.
— Уже темнеет.
Коля взглянул на небо и кивнул:
— Если не успеем, выкопаем землянку и до утра продержимся.
Он шел быстрее, ускоряя наш и без того не прогулочный шаг. А я понимал, что скоро сломаюсь. Вчерашний суп остался лишь изумительным воспоминанием. Пайковый хлеб, подаренный сержантом, мы съели еще утром. Каждый шаг давался мне с трудом, словно ботинки стали свинцовыми.
Уже так похолодало, что сводило зубы: дешевые металлические пломбы от мороза сжимались. И пальцы в толстых вязаных варежках немели, поэтому я сунул руки в глубокие шинельные карманы. Кончика носа я тоже не чувствовал. Ничего так себе шуточка — всю жизнь хотел себе нос поменьше, а еще несколько часов в этом лесу, и носа у меня не останется вообще.
— А мы будем копать землянку? Чем, интересно? Ты лопату взял?
— Ну руки же у тебя не отсохли. И нож есть.
— Нам надо куда-нибудь под крышу.
Коля театрально оглядел темнеющие леса, будто в каком-нибудь пне сейчас откроется дверь.
— Нету здесь никакой крыши, — сказал он. — Но ты же теперь боец, я тебя призвал в строй, а бойцы спят там, где глаза сомкнут.
— Это очень красиво. Но нам надо под крышу.
Он уперся рукой мне в грудь, и я было решил, что он на меня разозлился, раз я упорно не желаю ночевать на морозе. Однако он меня не упрекал — он меня придерживал. Подбородком он мотнул в сторону подъездной грунтовки, бежавшей параллельно рельсам. В паре сотен метров, в сгущавшихся тенях, но все равно на виду, спиной к нам, стоял советский солдат с винтовкой на плече.
— Партизан? — шепнул я.
— Нет, регулярные части.
— Может, мы Березовку отбили? Контрнаступление?
— Может, — прошептал Коля. Мы осторожно подкрались к часовому. Никаких паролей мы не знали, а вооруженный человек не станет разбираться, действительно ли мы русские или только прикидываемся.
Когда до часового осталось метров пятьдесят, Коля поднял руки над головой и заорал:
— Товарищ! — Я тоже поднял руки. — Не стреляй! У нас особое задание!
Часовой не обернулся. В последние месяцы от взрывов многие теряли слух — контузии, пробитые барабанные перепонки. Мы с Колей переглянулись и подошли еще ближе. Солдат стоял по колено в снегу. Слишком уж неподвижно стоял. Живой человек не может стоять статуей на таком морозе. Я хорошенько огляделся вокруг — не ловушка ли? Но в лесу все было тихо, только ветви берез постукивали на ветру.
Мы подошли к солдату. В свое время он наверняка был громилой: низкий лоб, ручищи-топорища. Но умер он много дней назад, и бумажно-белая кожа на лице натянулась туго, еще немного — и порвется на черепе. Прямо под левым глазом у него виднелась аккуратная дырочка от пули, вокруг замерзла кровь. На шее висела на проволоке фанерка, и по ней черным было выведено: «PROLETARIER ALLER LANDER, VEREINIGT EUCH!» Я по-немецки не говорил, но фразу эту знал, как знали ее все девчонки и мальчишки в Советской России, которым приходилось высиживать бесконечные уроки политической грамоты. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Я стащил фанерку с шеи мертвого солдата, стараясь, чтобы ледяная проволока не задела лицо, и кинул в сугроб. Коля отстегнул ремень винтовки и осмотрел — «трехлинейка» Мосина. Подергал затвор, покачал головой и выронил на снег. У солдата еще была кобура с «TT». К рукояти крепился шнурок, который удерживал пистолет в кобуре. Значит, мертвый был офицером, пистолетиком махал — из «Токарева» фашистов бить неудобно, это для своих, кто не желает идти в атаку.
Коля вытащил пистолет, открепил шнурок, проверил обойму. Обоймы не было. Патронташ на поясе мертвеца тоже был пуст. Коля расстегнул на трупе шинель и нашел то, что искал: брезентовый подсумок на ремешке со стальной пряжкой.
— По ночам мы их иногда под шинель прячем, — объяснил он, вытаскивая из подсумка три пистолетные обоймы. — Пряжка слишком блестит при луне.
Он вогнал обойму, проверил. Все работало. Коля сунул пистолет и запасные обоймы в карман. Мы попробовали вытащить мертвеца из снега, но он вмерз, держался прочно, как дерево. Сумерки уже высосали из леса все краски — ночь почти навалилась на нас. Времени на трупы не было.
Мы двинулись дальше на восток, держась поближе к рельсам. Может, немцы по этим мерзлым лесам на чем-нибудь ездят, а не ходят пешком — тогда рев моторов мы услышим издали. Смолкли даже вороны, стих ветер. Только мы скрипели, проваливаясь в снег, да вдалеке невсклад барабанили, обстреливая Питер, минометы. Я попробовал зарыться поглубже в шарф и воротник шинели, чтобы хоть щекам стало теплее от дыхания. Коля хлопал руками, а шапку надвинул так, что и глаз не видно.
Отойдя от Березовки на несколько километров, мы обогнули крупное крестьянское хозяйство. Среди покатых заснеженных полей торчали остатки заборов. И стояли чудом уцелевшие стога — огромные, как иглу у эскимосов: сенокос оборвала война, крестьяне удрали на восток или погибли. На дальнем краю участка виднелся старый каменный дом; от северного ветра его защищала еловая рощица. В темных окнах играли отблески огня — теплые, масляные, их отсветы выливались на снег снаружи. Из трубы шел черный дымок — едва заметный мазок на темно-синем небе.
Мы побрели к нему по снегу, и я посмотрел снизу вверх на Колю. Он покачал головой, но взгляда от дома не оторвал, и в глазах его я прочел тоску.
— Плохая мысль, — сказал он.
— Лучше, чем замерзнуть и не дойти до Мги.
— А кто, по-твоему, там сидит? Помещик у камина песика гладит? Думаешь, тургеневская повесть? Тут же все дома пожгли, а этот стоит. Что, им просто повезло? Скорее всего, это немцы, вероятно — офицеры. И мы пойдем дом приступом брать с ножом и пистолетом?
— А если не остановимся — умрем. И если зайдем, а внутри немцы — умрем. Но если немцев нет?
— Хорошо, скажем, это русские. Значит, немцы их не тронули, а значит, русские эти — гитлеровские наймиты. Стало быть, враги.
— А у врагов экспроприировать еду нельзя, что-ли? И постель?
— Послушай, Лев, я знаю, ты устал. Я понимаю, ты замерз. Но поверь мне, солдату. Ничего не получится.
— Дальше я не пойду. Лучше рискнуть.
— Может, в деревне дальше…
— А откуда ты знаешь что дальше есть деревня? Последнюю сожгли всю. До Мги нам сколько? Еще пятнадцать километров? Может, ты и дойдешь. Я — нет.
Коля вздохнул, потер лицо перчаткой, стараясь разогнать кровь.
— Признаю — до Мги мы не дойдем. Так вопрос больше не стоит. Я несколько часов назад понял.
— И не хотел говорить? Нам далеко еще?
— Далеко. Плохая новость в том, что, мне кажется, мы идем не туда.
— В смысле?
Коля не сводил взгляда с дома, и мне пришлось его толкнуть.
— В каком смысле — не туда? — Мы давно должны были перейти Неву. А Березовка, по-моему, вообще не на Мгинской линии.