Медленно и осторожно, как иллюзионист, показывающий сложный фокус, я выбралась из своего теплого гроба. Отказавшись от своих неотъемлемых прав, отправилась спать на диван.
9
Первым делом он начал метить территорию. Арно курил легкие сигареты, но курил довольно много, и всего через несколько дней все шторы и занавески в квартире пропитались табачным духом. Я не возражала, полагая, что подобным образом он пытается завоевать враждебную страну и хоть чуть-чуть приспособить ее к себе. Мне даже понравилось, возвращаясь в квартиру, вдыхать противный запах, потому что он свидетельствовал о том, что здесь живет Арно, что с минуты на минуту он, весело насвистывая, явится домой. Отныне этот запах стал для меня символом лихорадочного возбуждения, связанного с ожиданием.
Эрмина ничего не сказала. Она вообще перестала со мной общаться. Я почти не обратила на это внимания — она и без того не баловала меня разговорами. Однако от меня не укрылось, что она исподтишка наблюдает за варварским вторжением чужака. Я слишком хорошо изучила свою дочь, чтобы отбросить всякие сомнения: перемирие не затянется; она лишь выбирает наилучший угол атаки и прикидывает, какую из сложившейся нештатной ситуации можно извлечь выгоду. Удивляло меня другое. Того, чего я больше всего опасалась, так и не произошло. А боялась я одного: что присутствие в доме молодого мужчины превратит нас с дочерью в соперниц, а уж этого я бы точно не вынесла. Пусть Эрмина меня не любит, ладно, но вступать в войну против родного ребенка казалось мне противоестественным. Подобное извращение не только не возвышало меня в собственных глазах, но и вызывало отчетливое омерзение. С течением дней во мне все больше крепло убеждение, что Арно разделяет мою позицию и что вдвоем нам с ним удастся постепенно разрядить обстановку и направить наше существование в спокойное русло.
Я глядела на него и не могла наглядеться. Раскусила я его сразу — он принадлежал к разряду мужчин, создающих женщинам проблемы. Во всей его повадке сквозила небрежность, словно он, понимая, что вызывает всеобщее восхищение, позволял любоваться собой издалека, хотя лично ему это не доставляло особенного удовольствия. Он производил впечатление человека, которому никто не нужен, хотя специально никого от себя не отталкивал. Его внутренний мир подпитывался образами и мыслями, известными ему одному, — догадаться, о чем он в ту или иную минуту думает, было невозможно. Он напоминал гладкую стену, на которую нельзя взобраться. По моей квартире он передвигался кошачьей походкой. Вскакивал на стул, исследуя полки книжного шкафа, стоя перелистывал несколько страниц и спрыгивал вниз, порой так и не взяв ни одной книги. Иногда он подходил ко мне с томом в руках и вслух читал понравившийся ему отрывок — не потому, что хотел меня развлечь, а просто потому, что я оказалась рядом. «Он зашел со двора, тощий, угловатый. Шагал быстро, явно в плохом настроении. Выглядел бледным. Поначалу он испугался. Затем страх исчез. Я показала ему море». Ему нравились рассказы, героем которых мог бы быть он сам. Затем он присаживался на полудиван в библиотеке и издалека смотрел в окно. «Надо съездить в Трувиль, — говорил он. — Хороший город, особенно когда идет дождь». Не знаю, то ли он намекал, чтобы я его туда свозила, то ли ставил меня в известность о том, что когда-нибудь обязательно отправится в этот город слушать шум дождя. Именно это ощущение внутренней свободы делало его неотразимым, и я могла только гадать, как много сердец он разбил, даже не отдавая себе в том отчета.
В физическом смысле я держалась от него на расстоянии. По вечерам повторялся ставший привычным ритуал: я ложилась рядом с ним и ждала, пока он не уплывет в ту страну, куда мне не было доступа. Постепенно я вошла во вкус, полюбила слушать, как его дыхание волнами разбивается о стены моей спальни. Полюбила предугадывать мгновение, когда его дух ускользнет от меня, оставив тело слабым и беззащитным. На меня снисходила безмятежность; его покой служил мне умиротворением. Я знала, что, проснувшись, обнаружу, что Арно здесь, что он никуда не исчез, валяется в постели, пока я жарю яичницу ему на завтрак. Уверенность в завтрашнем дне наполняла мое сердце счастьем. Заключенный договор освободил нас от самой неприятной стороны человеческих отношений — неизвестности.
Я никогда не спрашивала, что он делает днем. Утром, провожая его, представляла себе, что он идет в ресторан — мне хотелось думать, что он находится в знакомом мне месте. Даже выпуская из дому, я не желала терять его из виду. Он возвращался к семи часам, никогда не жульничал со временем. Вечера мы проводили с восхитительной простотой, наедине — он и я. Смотрели фильмы, вкусно ужинали, а затем непременно, словно дали обет, склонялись над большой картой, которую Арно принес с собой вместе с другими вещами. Он аккуратно разворачивал ее, раскладывал на ковре в гостиной и, вооружившись черным фломастером, отмечал крестиками города, посетить которые вскоре намеревался. Сидя у подножия мира, он тыкал пальцем в какой-нибудь крошечный уголок земли, и глаза его загорались. «Чьяпас! — восклицал он. — Край ацтеков и конкистадоров! Там наверняка полно неоткрытых кладов! А ты знаешь, что в 1994-м индейцы устроили восстание, чтобы вернуть себе независимость?» Честно говоря, я про это помнила. Помнила голос телекомментатора и жуткие кадры разрушений на фоне буйной зелени, помнила мужчин в масках, угрожающим тоном перечислявших свои требования. Для меня 1994-й год — не такая уж давняя история. Только не говори об этом ему, Эжени. К чему лишний раз напоминать, что вас разделяет тридцать лет? Когда мы были вместе, я внимательно следила за собой, избегая употреблять слова, способные пошатнуть установившееся между нами взаимопонимание. Меня не покидало ощущение, что он меня приручил, превратил рутину повседневности в удовольствие, оживил мертвый циферблат часов моего существования, придал смысл каждому вечеру и каждому утру моей жизни. «Ты только представь себе, Эжени, в Чьяпас растут тропические леса!» И я вслед за ним послушно представляла себе и Чьяпас, и тропические леса.
Когда сгущались сумерки, пряча нас от чужих глаз, он брал в руки гитару. Поначалу я боялась, что он начнет потчевать меня всяким старьем, уверенный, что это музыка моей молодости. Я никогда не принадлежала к своему поколению, чувствовала себя изгоем в любой компании и не знала ни одной песенки из тех, что мои ровесники вытвердили назубок, как молитву. Я так и не смогла полюбить «Битлз», не смогла полюбить «Роллинг стоунз». Даже Симону с Гарфункелем не удалось растопить мое сердце и примирить меня с десятилетиями, которые, если верить расхожему мнению, являли собой лучший период моей жизни. Ничто на свете не вгоняло меня в такую беспросветную тоску, как эти мелодии, служившие напоминанием того, сколько я всего упустила. Как-то раз, я уже забыла, где точно это было, мы сидели вокруг костра и пели песни. Мне не хотелось быть белой вороной, и я стала делать вид, что пою вместе со всеми. Шевелила губами, пыталась вставить словечко-другое. Но парень, что сидел справа от меня, его звали Венсан Бижоль — мы всегда помним имена людей, нанесших нам смертельную обиду, — раскусил мою хитрость. Он начал хохотать, тыча в меня пальцем, и приглашать остальных присоединиться к его идиотскому смеху. В тот момент я умерла.
Но Арно было плевать на политес. Он играл музыку, которая нравилась ему самому. Чаще других повторялась одна песня. Разумеется, я не помнила, как звали ее исполнительницу, помнила только первую строчку: «Once I wanted to be the greatest [2]». Песня была трудная, ноты скакали и прыгали, складываясь в причудливый рисунок. Арно не старался точно воспроизвести мелодию, он лишь пытался передать изначально заложенную в нее прелесть. В исполнении Арно песня приобретала неожиданную привлекательность — она не была ни грустной, ни веселой. В ней, как в зеркале, отражались те чувства, что я испытывала в ту самую минуту, когда он ее запевал. Наверное, в глубине души у меня спала неведомая мне самой печаль, потому что каждый раз, стоило мне заслышать ее звуки, откуда-то изнутри во мне поднималась удушливая волна слез. Я отворачивалась, чтобы Арно не увидел подозрительного блеска моих глаз. Ты просто дура, Эжени. Разнюнилась, как студентка. Только сопливые девчонки плачут над песнями.