— Уютная квартира.
— Да.
— И обставлена мило.
— Да, но это только декорации. Дальше.
— На пятьсот франков в месяц вполне можно прожить.
— Да.
— Даже вдвоем? — спросил он. Я уже собирался ответить, да, как вдруг меня пронзила мысль, что он всегда просто говорил это, а не спрашивал. До сих пор он ничего не спрашивал. До сих пор не было ни одного, черт побери, вопроса. Я почувствовал, что они заманили меня в ловушку, что они хотят вымотать меня, взять измором, и не ответил им, как полагается, а начал орать: нет! на двоих не хватало! я ничего не делал! прекратите наконец, вы, козлы! — и тому подобное.
— Перерыв, — сказал худощавый, когда я успокоился и извинился. Я получил сигарету и хотел спросить, могу ли я выпить воды, но не осмелился.
— Уютная квартира.
— Да, — сказал я.
— И обставлена мило.
— Спросите что-нибудь, — сказал я. — Я не понимаю вас. Спросите, и я отвечу, если смогу.
— На пятьсот франков в месяц можно прожить.
— Я правда отвечу! Зачем вы так? Почему вы думаете, что я буду все отрицать? Спросите что-нибудь, ради бога! Спросите, понимаете?
— Даже вдвоем?
— Да, но это не имеет отношения к делу. Причем здесь квартира и ее обстановка? Спросите что-нибудь, в чем есть смысл. Спросите, зачем я это сделал? Хорошо? Перерыв, а потом спросите, умоляю вас.
— Перерыв, — сказал худощавый. Я подумал, они в общих чертах выяснили, что надо спрашивать, и теперь я спокойно могу попросить стакан воды, в конце концов это не тюрьма, это пока наша кухня. Затем я подумал, наверняка скоро конец, недолго осталось, если я даю показания, странно ожидать, что я буду клянчить стакан воды в собственной квартире, и я прикусил сигаретный фильтр, и стал его жевать, потому что, когда жуешь, выделяется слюна и не чувствуешь жажды.
— Уютная квартира, — сказал приземистый. Я решил, что он просто хочет меня напутать. Настал момент истины, думал я. Сейчас он спросит, зачем вы это сделали, и я все расскажу как на духу.
— Да, — сказал я.
— И обставлена мило.
Я молчал. Не из упрямства, скорее от усталости. Я посмотрел на второго, чтобы понять, могу ли я помолчать немного. Его лицо было таким же гладким и неподвижным, как в момент, когда я вошел на кухню, и взгляд был таким же сверлящим.
— На пятьсот франков в месяц можно прожить.
Худощавого я ненавижу больше, чем коренастого, думал я.
Ведь это он говорит: перерыв, и он дает сигарету.
— Даже вдвоем.
В нем не было ничего человеческого. По сути, он смотрел на меня, словно на какой-то предмет. Как на робота, который говорит четыре запрограммированные фразы и курит, снова говорит и снова курит. Я ненавидел его, а ударить не смел, наверно, поэтому я ненавидел его еще больше — за то, что он сильнее меня и лучше знает, чего хочет. Коренастый просто исполнитель. А этот мертвец со сверлящим взглядом отдает приказы и отправляет на смерть. Почему ты не скажешь, перерыв? Уже было дажевдвоем. Какого лешего мы не делаем перерыв, ты, хрен собачий? Че вылупился? Впервые видишь убийцу?
— Перерыв, — сказал он, вылил в раковину остатки чая из маминой чашки и поставил передо мной кружку с водой. Лучше бы он сначала спросил меня, хочу ли я пить, думал я. Лучше бы он что-то сказал или просто показал взглядом, доволен он или недоволен, думал я. С ума можно сойти, думал я. Под камертон тикающего будильника я медленно отхлебывал воду. Я знал, сейчас не будет сигареты, перерыв продлится ровно до тех пор, пока я не выпью воду. Когда я поставил на стол пустую кружку, у меня в горле было точно так же сухо, как раньше, я подумал, надо было оставить пару глотков, наверняка больше воды я не получу. Потом я подумал, ничего страшного, можно был о вообще не пить воду. Совершенно ясно, что экзекуция будет длиться, пока я не потеряю сознание. Тогда уж чем раньше, тем лучше. Ясно как божий день, их не интересуют мои показания. Они ни за что не спросят;, зачем вы это сделали. Господи, зачем я проболтался.
— Уютнаяквартира.
Это хуже, чем гдетыбылсынок, думал я.
— И обставлена мило.
У них нет права, думал я.
— Но на пятьсот франков в месяц вполне можно прожить.
В общем да, думал я.
— Даже вдвоем.
Эстер вернется, думал я.
— Уютноимилононапятьсотвдвоем.
Эстер, думал я.
— Ваш сын немного устал, товарищ капитан.
— Сейчас, — сказал сверловзглядый, и тогда я зарыдал: ты скотина, ты мерзкий сексот, я тебя убью, ты хрен собачий, но это их уже не интересовало. Они встали и оставили меня, скрюченного на табуретке, словно мешок с говном. Я слышал, как они заколачивают входную дверь, и, когда кончик гвоздя протыкал доску, я в страхе вздрагивал, оттого что кричу, и с меня льется пот, и в дверь колотят. Внезапно я понял, что не знаю, где нахожусь. Вернулась Эстер, а я забыл ключ в замке, это она колотит в дверь, потому что не может войти, я даже забыл, что надо врать, будто мама в больнице. Затем я выглянул из окошка в ванной, но это был только сборщик платы за коммунальные услуги. Я дождался, пока мужчина засунет платежное извещение в щель между дверью и косяком, потом слез с табуретки, умылся, и это окончательно привело меня в норму. Я навел порядок в комнате, убрал на место шахматы, “Волшебную гору” и постельное белье. Я собрал пустые пакетики из-под печенья и коробки из-под сигарет, выскреб гущу из кофеварки и поставил зубную щетку в стакан, как Эстер обычно делала, поскольку не хотел, чтобы она когда-нибудь узнала, что эти дни я провел у нее.
В дверях я услышал, как скрипит проигрыватель, и подумал, игла окончательно накрылась. Уже несколько лет были неполадки, лапка не хотела возвращаться на место. Ковер был усыпан письмами Юдит: “Уважаемая мама, вчера у меня было выступление в Амстердаме”, “Уважаемая мама, сегодня у меня выступление в Лиссабоне”, “Уважаемая мама, завтра у меня выступление в Монреале”. Они были разложены по дате отправления, словно какой-то пасьянс, ящик письменного стола был выдвинут. Все его содержимое — конверты, адресованные в нигдененаходящиеся гостиницы и бессмысленные заявки на возмещение ущерба — было вывалено на пол. Мама в поеденном молью платье лежала на моей кровати, сжимая в руках разодранную в клочки цыганскую девушку из Каракаса и остатки извещения из Красного Креста, на мгновение мне показалось, она еще жива, потому что глаза ее были открыты и она смотрела на меня, точно сквозь запотевшее стекло.
— Она скончалась где-то полтора дня назад, — сказал врач, ухоженный мужчина предпенсионного возраста, в грифельно-сером костюме и с ногтями, наманикюренными в салоне. — Скорей всего, сердце, но вскрытие покажет.
— Вскрывать обязательно? — спросил я.
— В принципе надо бы, — сказал он, слегка подчеркивая это “в принципе”.
— Я хочу знать, отчего она умерла, но без вскрытия, — сказал я и вложил ему в руку пятитысячную.
— Сердечная недостаточность. После тридцатилетней практики опытный врач легко поставит диагноз с первого взгляда, — сказал он, достал кошелек, аккуратно разгладил банкноту и спрятал ее.
— Уверены? — спросил я.
— Я да. Но если вы сомневаетесь, тогда конечно, лучше делать вскрытие. Сейчас научились превосходно зашивать, вы ничего не заметите.
— Откуда вы знаете, что она не умерла, к примеру, от голода? — спросил я.
— Вы что, никогда не видели людей, которые умерли от голода? — спросил он, а я ответил, как ни странно, нет.
Только во дворе я решился закрыть крышку гроба. Я хотел, чтобы она, пускай ненадолго, увидела внешний мир, раз уж ее глаза остались открытыми. Когда рабочие затащили гроб на второй этаж, соседи диву давались, за пятнадцать лет они успели забыть про маму, словно про общественные туалеты или про обвалившуюся прачечную в бомбоубежище под лестницей. Затем я сказал женщине в бюро, что хотел бы похоронить ее как можно позже, поскольку надеялся, что со дня на день вернется Эстер, но женщина ссылалась на какой-то новый порядок. Она испуганно говорила, что труп и так уже двухдневной давности, и не хотела продлевать замораживание даже за доплату.