— Юдит уже в десять лет понимала в музыке больше его, — сказал я.
— Знаю, — сказала Эстер.
— Откуда ты знаешь? Ты никогда ее не слышала.
— Она твоя сестра.
— Ты пристрастна.
— Разумеется.
— Все так серьезно? — спросил я.
— Даже слишком.
— Завтра повторим?
— Возможно. Но только если я получу подарок.
— Нет, не получишь. И кстати, луну с небес уже заворачивают. Небо в облаках, чтобы ты не заметила.
— Я не хочу луну с небес.
— Почему?
— Она растает.
— Доверься мне.
— Не надо. Она займет всю комнату, и нам придется переехать в прихожую. Мне нужно, чтобы в прихожей уместилось еще кое-что.
— И не мечтай. В прихожую не уместится ничего.
— Кроме…
— Одним словом.
— Младенец.
Я закурил и долго искал спички, чтобы не пришлось смотреть ей в глаза.
— Вообще-то о подарках не говорят заранее, — сказал я.
— Я хочу от тебя ребенка.
— Ты знаешь, что пока нельзя.
— Все давным-давно в полном порядке.
— Врач говорит, надо подождать.
— Он сказал это почти два года назад.
— Да, но два года это не так много.
— Почему ты не скажешь, что боишься иметь ребенка.
— Потому что это неправда. Я беспокоюсь о тебе. Не хочу, чтобы ты попала в больницу.
— Спрячь спички.
— Ты ничего не боишься, только больниц?
— Не только. К примеру, сейчас я боюсь тебя.
— Не передергивай. Я только сказал, что беспокоюсь. Из-за простого профилактического осмотра ты несколько дней ходишь бледная, как стена.
— У тебя бывают сравнения получше.
— Почему ты такая злая? Из-за того, что я за тебя беспокоюсь?
— Я никогда не была злой. Я только сказала, слава богу, у тебя бывают сравнения получше, чем “бледная, как стена”.
— Мы еще никогда так не разговаривали, — сказал я.
— Потому что ты еще никогда не врал мне в глаза.
Мы замолчали.
— Не сердись, — сказала она. — Закажешь мне еще пива?
— Да. Только давай не будем ссориться.
— Я очень хочу ребенка.
— А я нет, — сказал я.
— По крайней мере, сейчас ты говоришь правду. Сложно?
— Сложно.
— Ничего не придется менять. Ну или почти ничего.
— Все изменится.
— Я хочу только ребенка. Я не хочу, чтобы ты переезжал ко мне.
— Знаю, — сказал я.
— Тогда отчего ты дергаешься?
— Я не хочу больше Вееров, — сказал я.
— Глупости. Он будет не только Веером. Ты и сам не чистый Веер, — сказала она, и дым застрял у меня в легких.
— Перестань! Я не хочу больше Вееров, и точка.
— Понимаю. Не ори.
— Не понимаешь! Никогда, ни от кого! Ни чистого Веера, ни грязного! Поняла?
— Да. Поняла, — сказал она тихо.
На следующий день она получила макет луны и даже обрадовалась подарку. Мы отыскали кратеры, названные в честь венгров, место, где приземлился “Аполлон”, и район, где находилась база Спокойствие. Лунный шар прокатился по ее животу, и по сдвинутым бедрам, обогнул одежду, валяющуюся на ковре, два бокала и тарелку с пирожными, по дороге сбил мандарин, приземлился на двухсотлетней шахматной доске, которую Эстер подарила мне, и закатился между шуршащих упаковок обратно под елку, украшенную свечами и звездами. Он спустился с небес на землю, прямо как я. Впадина Маре Транкуилитатис наполнилась земным потом. Мы замолчали.
— Мне надо идти, — сказал я.
— Тогда иди, — сказала она и поцеловала меня в глаза, ее лицо было бледным, как стена, хотя иногда у меня бывают сравнения получше. Я пошел домой, шлепая по декабрьской вечерней слякоти. В одних окнах ярко горели подсвечники и сверкали рождественские гирлянды, в других одиноко мерцала свечка и ронял блики телевизор. На улице было тихо, только пьяный цыганский скрипач да старушка, выгуливающая собаку, нарушали комендантский час.
— Гдетыбылсынок?
— Уменябылиделамама.
— В это время все дома со своими семьями. Таков обычай.
— Я знаю, поэтому и спешил домой. — Я украсил елочную ветку, поставленную в вазу, тремя стеклянными шариками и тремя большими конфетами в золотой обертке, такими потрепанными, будто их принес Фрици Берек-младший еще в сорок четвертом.
— Пришло письмо от Юдит, мама. Она передала через одного моего знакомого.
— Раньше она никогда ничего не передавала через знакомых, сынок.
— Так получилось. Они случайно встретились в Ницце с Фрици Береком.
— Кто это, сынок?
— Вы его не знаете, мама, — сказал я. Она вытащила карту мира и фломастер, и пока она искала Ниццу, чтобы пометить ее крестиком, я зажег свечи и принес фамильное древо Вееров, которое нарисовал, основываясь на архивных записях Эстер. Мы рассчитывали, что фамильное дерево станет приятным подарком для безумной, но мамино лицо медленно посерело, и я вдруг понял, что для сумасшедших подлинная реальность — это сущий ад. Я понял, она никогда не простит мне, что мы представляем всего-навсего боковую ветвь, и половина дотрианонской Венгрии принадлежит какому-нибудь шестиюродному племяннику.
— Для тебя даже Рождество не свято? Я не позволю себя обокрасть, прими это к сведению! Я знаю, что ты со своей потаскухой хотите меня уничтожить! Сначала натрахаешься, а потом приводишь сюда эту мразь! — закричала она и швырнула в меня рисунок в рамке, словно пригоршню дерьма. И снова я не почувствовал ничего. Я принес веник и совок, чтобы смести туда осколки бокала, разбитого об мой лоб, а потом пойти спать.
— Не дождетесь, — сказала она.
— Никто не хочет вас обокрасть, мама.
— Шакалы! И не думай, я это так не оставлю!
— Я не думаю, мама.
— Я донесу на тебя!
— Пишите, я отнесу на почту, мама.
— Я не буду ничего писать. Я скажу Кадару. Он все устроит.
— Кадар давно умер, мама.
— Да?! Это мы еще посмотрим, — сказала она и по одной стала выбрасывать из шкафа изъеденные молью тряпки, пока не появился черный шелковый костюм. И она начала одеваться. Небытие уже опутывало ее тело своими сетями, словно паук божью коровку. Но даже сейчас пассажиры снова потребовали бы, чтобы седьмой автобус не обгонял Клеопатру, и матери, выходящие из торгового центра “Пионер”, закрывали бы глаза своим детям, и почтенные жены артистов мечтали бы повернуть головы своих мужей к огнеупорному окошечку в крематории, чтобы те потом даже во сне видели, как их курва обугливается в своем шелковом костюме.
— Что вы делаете, мама?
— Тебе на меня насрать, да? Я засажу за подделку документов тебя и твою шалаву, — сказала она, разломала рамку и сунула рисунок себе в карман, чтобы я не уничтожил вещественное доказательство. А когда она накинула на себя каракулевую шубу, у меня в руках задрожал совок, я почувствовал, еще секунда и я задушу ее. Запихну ей в глотку все эти тринадцать лет мучений вместе с фамильным древом Вееров и осколками стекла.
— Не смей! Не смей, ты, сука! — заорал я и, схватив ее за руки, швырнул на кровать. — Не смей, поняла?! — хрипел я, и, пока я сдергивал с нее каракулевую шубу, она хохотала мне в лицо.
На матрасе валялись клочья разорванной луны, словно разбитое яйцо, из которого какое-то дикое животное успело высосать желток. Я оторопело стоял в пустой квартире, и меня вдруг осенило, почему вместо луны с небес она просила у меня младенца, и подумал, что, может быть, еще успею предотвратить неизбежное.
Я по очереди обзвонил больницы и узнал, что она лежит в Кутвелдьи, но, когда я приехал туда, сестра сказала, что из гинекологии ее перевели в неврологическое и посещения только завтра.
— Это моя жена! — заорал я на медсестру прямо в коридоре. — Я тебя урою, если ты меня не пустишь! Я писатель, я тебя по стене размажу, ты, говно вонючее!
Она лежала в четырнадцатой, возле зарешеченного окна, и смотрела на меня, словно сквозь запотевшее стекло, ее руки и ноги были привязаны к кровати.
По маминому опыту я знал, что с помощью коньяка и марочных сигарет можно устроить что угодно, так мне удалось перевести Эстер в отдельную палату. Мне даже разрешили отвязать ремни, но три дня она пролежала неподвижно. Двойня, только и читал я по ее губам, но даже это она говорила не мне, а куда-то в пустоту. Потом успокоительное перестало действовать, она постепенно приходила в себя, в первый день нового года сняли капельницу, и мы, обнявшись, ходили по комнате.