Карл посмотрел на таблички.
– Много людей, правда? – спросил я.
– Слишком много.
Встав, он подошел к поросшим травой плитам за памятником, наклонился и начал всматриваться в непонятные слова. Я встал позади и попытался перевести трагические надписи. «Умер от несчастного случая. Умер при кораблекрушении. Умер по пути на работу. Умер по пути с работы». Начало трагедиям было положено давно. 1901. 1920. 1954. «В память о дне, когда произошла большая трагедия». 30 апреля 1870-го, шестнадцать человек. В живых не остался никто. Даже дети. Много детей, им было всего по пятнадцать-шестнадцать лет. Некоторые плыли в Исландию, некоторые гибли по пути домой, а некоторые тонули, не успев даже мыса обогнуть. Было ясно как день, что жить на Фарерах, в сотнях километров от материка, – это вам не шутка. В Гьогве, к примеру, который зимой засыпает снегом. Тут и речи не может быть о романтических идеалах, где рыбаки живут мирной и спокойной жизнью, а во время рыбной ловли распевают псалмы. Здесь выживание идет вразрез с инстинктом самосохранения, и ты либо принимаешь это, либо нет. Неудивительно, что люди не выдерживают, находят другие способы выжить и уезжают отсюда в города или деревни поспокойнее. Однако, кажется, я могу понять и тех, кто оставался тут, тех, кто наперекор всему чувствовал, что здесь их дом, и знал каждую расселину в горах. Тех, кто летом приходил к бухте и сидел по вечерам возле нее на поляне. Спокойные дни, когда работа сделана, а вокруг тебя дети и жена, тоже случались. Надо было только отыскать их.
Карл не заговорил ни о чем из того, что я надеялся услышать, вместо этого мы поговорили о кладбище, об именах на плитах, о том, каково это – утонуть, чувствуя, как лодка переворачивается и погружается в ледяную воду. Ты знаешь, что больше не сможешь забраться на нее и не вернешься на берег, колени коченеют, а холодная вода сковывает руки и ноги, обездвиживая тебя, так что ты не можешь плыть. Однако Карл говорил так, будто его это не касалось, словно он никогда сам не тонул. Очевидно, ветер унес эту часть его жизни, на что, возможно, были свои причины.
В начале нового года мы с НН сблизились еще больше, по-настоящему обрели друг друга. Хотя, наверное, ее это касалось в меньшей степени, скорее, это я открыл ее для себя, причем уже давно, только долго прятал голову в песок и отворачивался. Однако в тот вечер, полтора месяца назад, когда я в канун нового года очутился в море и начал пробиваться сквозь толщу воды, в голову мне пришла одна мысль. По-моему, именно тогда, очутившись под водой, я влюбился. В этом мире нет ничего нового, но под водой начинается совсем другая песня.
Я не собираюсь рассказывать о людях, которые в конце концов находят друг друга и целуются под деревьями, камера поднимается и замирает на безоблачном небе, а влюбленные стоят на холме, крепко обнявшись. И я не знаю, правильно ли в этом случае употреблять слово «влюбленность». Может, мне стоило бы подыскать другое слово, даже и не знаю. Может, правильнее было бы сказать, что мы достигли другого уровня, что этот долгий год подошел к концу, не знаю. Но мне нравилось, когда мы вместе. По-моему, я влюбился во время, проведенное с ней, а не в саму НН. Может, мне просто так отчаянно хотелось найти человека, которого можно обнять, что я готов был обнять кого попало. Или, что еще хуже, я просто казался себе таким.
Во всяком случае, мы с НН сблизились еще больше, и все изменилось. Мы стали чаще и дольше беседовать, после обеда ездили кататься, когда машина была свободной. Мы часто отправлялись в лес, хотя лес – это громко сказано. Сначала мы добирались до Торсхавна, проезжали до конца Хвитанесвегур, где у моста, на поле, была маленькая рощица, на Фарерах я видел всего четыре такие рощицы. Деревья были посажены беспорядочно, чтобы создавалось ощущение чего-то живого и естественного. Обычно мы выходили из машины и, спускаясь к деревьям, наматывали по рощице круги, так что нам начинало казаться, будто мы забрели глубоко в лес, в стране, где нет деревьев.
В один из последних таких вечеров, нагулявшись по рощице настолько, что голова закружилась, мы зашли в «Кафе Натюр». Мы были вдвоем, и НН сказала:
– Даже не знаю, сколько я еще здесь пробуду.
– Ты о чем это?
– Мне тут уже охрененно надоело.
Такого я услышать не ожидал. Я думал, что из нас всех НН единственная, кто уж точно не уедет, разве что обстоятельства ее заставят, она почти всегда была в восторге от Фарер.
– И что ты собираешься делать?
– Не знаю. Наверное, уеду.
– Но куда?
– Может, в Швецию. В Стокгольм. Или в Копенгаген.
Мне не хотелось, чтобы она уезжала. Совершенно не хотелось. Меньше всего мне хотелось, чтобы что-то менялось. Всплеснув руками, я огляделся, но в бюро путешествий от этого не оказался.
– Думаешь, где-то будет еще лучше, чем здесь? – спросил я полушутя-полусерьезно.
– Матиас, ты прожил тут шесть месяцев. Ясное дело, тебе кажется, что тут потрясающе. Или может, тебе только начало так казаться. А проживи-ка тут четырнадцать лет. Тогда тебе наверняка захочется уехать. Захочется большего, чем идти десять метров по лесу, а потом разворачиваться и идти обратно.
– Но… – начал я и обрадовался, когда она меня перебила. Придумать я все равно ничего не мог.
– Мне же надо чем-то заниматься, правда? Иногда мне кажется, что я просто-напросто брожу по дому и убиваю время, оно ускользает, а я просто сижу и смотрю на него. Мне тоже хочется делать что-то, понимаешь? У меня тоже были другие планы, ты не единственный, кто оступился.
НН почти сердилась или была в отчаянии. Произошло это внезапно, и я оказался абсолютно к такому не готов.
– Я ведь вообще ни черта тут не делаю!
– У тебя же есть работа, – возразил я.
– Деревянные овцы? Ты охренел, что ли? Ты серьезно думаешь, что мне этого достаточно? Что я должна всю жизнь этим заниматься?
– Нет.
– Мне хочется заниматься тем, что мне нравится, или даже тем, что для меня важно. Мне уже до смерти надоело ждать, когда я выздоровею, этого же все равно никогда не случится. А если и случится, то я даже не пойму, потому что мне теперь без разницы!
Я не знал, что сказать и что предложить ей. Мне было больно сознавать, что я никогда не представлял ее себе за каким-нибудь другим занятием, лишь за изготовлением сувениров на Фабрике. Неужели мне действительно казалось, что НН не способна делать что-то еще? Или мне просто хотелось, чтобы все было заранее предрешено, ради меня же самого?
– А тебе кажется, что моя работа более полезная, – начал было я, – прямо посреди зимы разбивать сады для незнакомых мне людей? Сажать цветы, которые умрут через несколько дней?
– Нет, конечно нет, но для тебя это временно, потому что рано или поздно ты вернешься в Норвегию. Тебе это нужно только для того, чтобы оправиться после разрыва, и ты сам глубоко в душе понимал, что разрыв этот произошел уже несколько лет назад. И вот ты здесь, потому что… Да, а почему же все-таки ты здесь? Да потому что ты трус, Матиас. Ты труслив как заяц. Ты уже не настолько болен или устал, чтобы оставаться тут, но ты остаешься, потому что ты трус и боишься вернуться и продолжить неоконченное, потому что ты боишься, что у тебя опять все, к чертям, провалится.
Трус.
Она произнесла это три раза.
Ну, значит, так оно и есть.
– Разница в том, Матиас, – продолжала НН, – что я могу предположить, чем ты сможешь заниматься, я могу представить тебя не только садовником, я легко могу представить тебя воспитателем в детском садике, музыкантом, рабочим, учителем, да кем хочешь. А теперь ты мне скажи: кем, по твоему мнению, могу быть я?
Воцарилась тишина. Я думал. Раньше я этим вопросом не задавался. И у меня смелости не хватало признаться, что я понятия не имею и вообще никогда не представлял ее за другим занятием.