В понедельник после занятий мы посетили кладбище Пер-Лашез, находившееся совсем рядом с нашей школой. Честно говоря, я была против этой затеи: не понимала, какой смысл шататься по некрополям. Мы же не готы, в конце концов! Но Пер-Лашез оказалось совсем не готичным, а светлым и даже уютным. Оно походило на парк для прогулок, а не на могильник. Здесь не было ни привычных нам оградок, ни заслоняющих солнце мрачных деревьев. Зато повсюду стояли какие-то странные будки, похожие на кабины лифтов. Найдя в одном из них окошечко и заглянув внутрь, я увидела маленький затянутый паутиной алтарь, статую Богоматери, букет искусственных цветов и несколько ящичков с надписанными на них именами людей и датами их жизни. Это был семейный склеп! И, судя по указанным годам, довольно старый: несколько захоронений датировались еще XIX веком. Наверно, здесь лежат богатые буржуа, чинные и больше всего на свете ценившие благопристойность: он — во фраке и цилиндре, она — в кринолине и чепчике… А теперь по мощеным дорожкам вокруг их последнего пристанища бегают детишки, бродят зеваки, шагают группы туристов.
Туристы появлялись тут не случайно. Дело в том, что на Пер-Лашез покоилось много знаменитых людей. Специальный указатель их могил располагался у входа — и в этом указателе были не только французы! Карина сообщила, что ее парень поручил ей сфотографировать последний приют Джима Моррисона, и мы, найдя его на карте, отправились туда. Могила была видна издалека по скоплению вокруг нее фанатов. Неподалеку тоже толпились люди: там лежала Эдит Пиаф.
Во вторник мы продолжили загробную тему и пошли в катакомбы. Вот где было по-настоящему страшно! Марина рассказала, что парижские подземелья появились не просто так: это были бывшие карьеры, где добывался известняк, служивший строительным материалом для местных зданий. В определенный момент карьеры так разрослись, а Париж настолько расширился, что первые начали угрожать второму: говорят, что кое-где земля проваливалась, поглощая возведенные на ее поверхности дома. Примерно в это же время — а дело было в конце Маринкиного любимого XVIII века — возникла еще одна проблема: старинное кладбище Невинных, где хоронили уже на протяжении нескольких столетий, начало источать такое зловоние, что его из санитарных соображений пришлось срочно закрыть. Старинные могилы раскопали, кости продезинфицировали и на специальных траурных повозках перевезли в заранее же подготовленные карьеры. Так и появились катакомбы с оссуарием — складом костей.
Потащила нас в это место, конечно, тоже моя сестра. Наверно, ей было важно, что где-то здесь находятся останки жертв Варфоломеевской ночи[10], а может быть, и ее любимых героев-революционеров. Меня привлекла сама экстремальность этого приключения. Карина купилась на то, что это модный туристический маршрут. Ира побоялась идти наперекор остальным. Хотя ее трусость мы явно недооценили. Едва оказавшись внизу и увидев вокруг себя груды черепов и костей, она подняла такой визг, что мы побоялись, как бы ее не хватил инфаркт. Учитывая, что мы тоже были напуганы увиденным, наш страх оказался как бы двойным. В общем, пребывание в катакомбах пришлось прервать. «Обзавидуются!» — радостно думала я, покидая подземелье и предвкушая, как расскажу об этом походе московским готам.
Остаток дня мы провели, прогуливаясь по району, где расположен вход в катакомбы. Назывался он Монпарнас. Это был второй по известности богемный район Парижа после Монмартра: менее знаменитый, менее туристический, менее людный и, к счастью, не злачный. Здесь до сих пор сохранились кафе, в которых собирались художники начала XX века: Амадео Модильяни, Марк Шагал, Фернан Леже, Сальвадор Дали…
В среду мы решили, что с мертвяками пора заканчивать, и выбрали самое новое, самое современное, что только было в Париже, — Дефанс. Кажется, я уже упоминала этот район, арку которого видела с Триумфальной. Теперь мы наконец-то рассмотрели эту арку вблизи. Квадратная сама, она словно состояла из тысяч таких же квадратных окошек с зеркальными стеклами, разделенными крест-накрест на четыре секции — естественно, тоже квадратные. Внутри арки, то есть под ее сводом, были натянуты два больших белых полотнища, напоминающие крылья. Если встать под ними, можно было заметить прозрачный, похожий на яйцо лифт, время от времени пробегающий по внутренней стороне арки: по-видимому, внутри находились какие-то учреждения.
Сам район Дефанс ужасно мне понравился. Фотографировать хотелось все подряд. Необычные изогнутые крыши, бегающий по улице паровозик в виде космической ракеты, странные скульптуры и — небоскребы, небоскребы, небоскребы! Округлые и угловатые, симметричные и нет, серийные, парные и уникальные — тут было все, кроме низких домов! Миллионы окон, стеклянные украшения, металлические детали сооружений и выложенные белыми плитами улицы делали Дефанс невероятно светлым, ярким… и каким-то даже неземным. Да, точно! Оказавшись здесь, я словно перенеслась на другую планету, жители которой обогнали нас в развитии лет на триста.
В четверг мы отправились в Дом инвалидов — здание XVII века с огромным золоченым куполом, который я уже видела, только издали — с Нотр-Дама. Изначально этот дом был госпиталем и приютом для ветеранов войн. Теперь он славился как усыпальница Наполеона, саркофаг которого, стоящий в специальном круглом зале, был окружен напольной мозаикой, где были выложены названия самых важных побед знаменитого императора. Среди них было Moscowa — сражение на Москве-реке. Бородинская битва по-нашему! Бонапарт считал, что победил в ней! Вот наивный!
Недалеко от папаши покоился его сын — Наполеон II, знаменитый только тем, что никогда не правил. В отдельном зале были саркофаги других знаменитых полководцев Франции. Впрочем, их имена мало что говорили даже моим получающим историческое образование спутницам. С другого входа был Музей истории Второй мировой войны. От нечего делать мы сходили и туда: посмотрели на оружие и оценили содержимое рюкзаков солдат союзных армий.
В пятницу мы получили в школе сертификаты о прохождении двухнедельных языковых курсов и отправились в Музей Орсэ — смотреть произведения художников конца XIX — начала XX века. Этот музей находился в здании старинного вокзала — и изысканные вокзальные часы до сих пор висели под его сводами. Больше всего мне понравилась скульптура белого медведя: не знаю уж, что хотел сказать автор и какого течения в искусстве он придерживался, но зверь вышел ужасно обаятельным. Гладкий, блестящий, он выглядел так, словно вырублен не из камня, а из сахарной глазури.
Суббота стала днем малых музеев. Мы снова погрузились в атмосферу старины, побывав в двух музеях мебели с воссозданными интерьерами прошлых веков, Музее старинной одежды (там были настоящие, ношенные кем-то платья с кринолинами!) и Музее народных ремесел, где освещался исконный быт простого французского народа. Интересно, что во все эти места мы попали по одному и тому же билету — своеобразному «проездному» на музеи. Такие пропуска, рассчитанные на один, три или пять дней, можно было купить в кассах метро.
Наконец настало воскресенье. Наш последний день в Париже. И последний день недели, в течение которой мои мысли постоянно занимал Жан-Батист.
Начиная с понедельника мы переписывались ежедневно. Иногда даже несколько раз в день: я могла выйти на связь перед занятием, на перемене, после занятия и еще потом, если удавалось зайти в интернет-кафе.
Последнее время идея связать свою жизнь с французом уже не казалась мне такой привлекательной, как раньше. Я бы даже сказала, что эта идея полностью ушла в прошлое… если б не познакомилась с Жан-Батистом. Удивительно, насколько хорошо мы понимали друг друга! Он разделял мои взгляды на многие вещи, любил те же фильмы и те же книги, что нравились мне… Конечно, мы говорили в основном не о русских авторах, а об англоязычных, но имена Достоевского и Толстого моему другу тоже были известны. Вообще, одним из качеств, сразу расположивших меня к Жан-Батисту, стала его образованность: о России он знал на порядок больше, чем те французы, с кем я встречалась, мог поддержать разговор хоть о физике, хоть об истории, да и писал исключительно грамотно: если письма моих прежних «кавалеров» нередко были составлены кое-как, без диакретических знаков[11], с жаргонными выражениями, то Жан-Батист был всегда очень литературен. Его письма читались легко и приятно, без словаря. Он не был слащавым, не рассыпался глупыми комплиментами, как Адам, не подсовывал мне своих сочинений, чтобы польстить, как Фабьен, не строил из себя экскурсовода или учителя, как Антошка. Жан-Батист с самого начала стал моим другом — таким другом, с которым можно говорить о чем угодно. Несмотря на все мои знания о различиях национальных характеров, чужом менталитете, стереотипах и предрассудках, между нами появилось настоящее духовное родство. И знаете что? Как ни банально это звучит, но мне показалось, будто я знаю этого парня всю жизнь.