О Васе разговор здесь неслучайный — приумножит он горя в семье. Пройдет не так много времени, и он вдруг ни с того ни с сего покончит с собой. Оказывается, диагноз врачей был неверным — у него был менингит, который надо было лечить. И конечно же не чтением, которое он так любил.
— Потеряли на войне Толю и Валю, а после войны — Калерию, Лидочку, а теперь и Васю. Что же это делается?! — в отчаянии вопрошал за поминальным столом Семен Агафонович.
Вася умер, когда не прошло еще и трех недель после смерти Лидочки. Эти две смерти, такие страшные и непостижимые, нанесли удар по всей семье и внесли очередной разлад в отношения Марии и Виктора. Астафьев места себе не находил и снова пришел к мысли, что ему надо непременно уехать. Так он, недолго думая, и сделал, и не удержало его даже то, что Мария вновь была беременна. Уехал почти что тайно, оставив совсем краткую записку с припиской: «Не поминай лихом. Целую. Виктор».
На этот раз он отсутствовал долго, почти полгода. Время от времени от него приходили из Красноярска письма, разные по настроению и содержанию. То писал, что скучает и постарается поскорее вернуться, как только уладит кое-какие дела. То с гневом, не выбирая выражений, обрушивался на Марию, заявлял, что давно надо было разойтись и не создавать видимость нормальной жизни. То жаловался на то, что близких и родных ему людей оказалось меньше, чем думал на самом деле. «С большим опозданием, но хвалю себя, что взял и все разом оборвал! Хватит, побатрачил, поел оговоренный кусок, похлебал баланды, под названием пища…»
На все письма Мария отвечала сдержанно и кратко. В подробности, как это бывало прежде, не вдавалась.
Однажды от Виктора пришло письмо, в котором он сообщал о трудностях в работе, а в конце неожиданно ударился в лирику. Дескать, не представляю, какая весна бывает на Урале, какие первые весенние цветы появляются. И все в таком роде. Это было что-то новое, о чем раньше в его письмах ни разу не упоминалось. И, пожалуй, самое важное для Марии: приписал, что целует и любит, что думает и домой подаваться…
Как же все это переносила и воспринимала супруга Астафьева? Предоставим ей слово.
«Потом, когда Витя вернется домой, а до этого не так уж долго оставалось ждать, я уничтожу все эти письма, изорву, оплачу каждое — и в печку… Они, письма эти, такие для меня мучительные и долгожданные. Но думать о Вите не переставала, и он уж мне казался не таким, каким был, каким уезжал, а каким-то недоступным уж для меня, что ли, тем более что я, дохаживая последние сроки, выгляжу плохо, неуклюжа, мало улыбчива — это только когда дома, когда наедине со своим, еще не родившимся, но таким уж бесценным существом, когда дороже и ближе не бывает. Только пока я еще не могу излить на него всю свою любовь и нежность, потому что он еще не появился на свет, и я даже не знаю, кто это будет: девочка или мальчик? Для меня это не имеет значения. Я знаю точно: это моя радость, моя мука, моя тревога и любовь — безмерная на всю жизнь!
Мне хотелось написать обо всем этом Вите моему — он бы представил, поверил и без раздумий вернулся бы. Он бы узнал, какой для меня он самый дорогой, самый умный и красивый! Что никаких обид я уже не помню и не хочу вспоминать, как и обо всем том, что произошло. Что я готова повторять и повторять за поэтессой М. Зиминой, которая в своем стихотворении призналась в переживаниях, очень созвучных моему сердцу и уму»:
Исчезли мелкие подробности,
Ушла обыденность поспешно.
И ты до неправдоподобности,
До ненормальности безгрешный.
Мы перед временем бессильны:
Что было близким, стало дальним.
Но чем ты дальше, тем красивее,
Чем недоступней, тем желаннее.
Твоим величием подавлена
И удивляюсь то и дело:
Да как же я в ту пору давнюю
Такого полюбить посмела?
Весна 1948 года началась дружно, радостно, солнечно. В марте Виктор прислал жене письмо-поздравление. На конверте нарисовал цветочек, в письмо вложил засушенный стародуб и десять рублей. Приписал: мол, знаю, что на цветы не потратишь, тогда купи чего-нибудь к чаю.
А Мария — с головой в заботах. Для ее семьи родители выделили в огороде, с краю, три гряды под мелочь разную. Посадила она морковь, лук, чеснок, горох и репу. Трудно было, срок родов приближался, но все равно решила еще помыть пол. После мытья окинула свое жилье усталым, но удовлетворенным взглядом, надела чулки, чтобы не суетиться потом, рубашку, лифчик — все чистое надела. Приготовила халат, туфли и пальто. Когда схватки начались, избушку на клюшку — и к маме. Та распахнула дверь, охнула, схватила шаль шерстяную большую под мышку — на случай, если дорогой роды начнутся. До больницы — бегом…
«В приемном покое, — вспоминает Мария Семеновна, — велели раздеваться, чтоб на топчан ложилась, всю обмеряют, потом в ванну и тогда в родильную палату…
Пока залезала на высокий стол в родильной палате, воды отошли, роды начались. И я закричать от боли не успела. Обступили меня, переговариваются акушерки, на живот давят… И вот он! Крик! Прорвался, через момент какой-то повторился. Я приподняла голову и тут уж крикнула так крикнула: акушерка держала за ножки вниз головой мою дочку, в полоску! Синеватую-розовую, белую и как кровоподтек…
— Успокойтесь, мамаша! Успокойтесь же! Девочка живая, хорошенькая, полосатенькая… это пуповинка ее так перепоясала, бывает… Все будет хорошо, вот увидите…
Когда во время обхода я стала настаивать на выписке, врач подумала, попыталась отговорить, но больничный принесла, положила на тумбочку.
Был теплый майский вечер, девятнадцатое число 1948 года, пятница. Мы идем домой.
Дома тихо, тепло, чисто. Сестра Полина разогрела самовар, стала накрывать на стол. Я тщательно вымыла руки и развернула малюсенькую девочку — два килограмма семьсот граммов!
Полина послушала, подождала, потом подошла к кровати и сказала:
— Марийка! А ты чего плачешь-то?! Смотри, какая у тебя лялька! Прелесть! Завертывай ее давай, пока она не замерзла, покорми, и она уснет, а мы с тобой „за жизнь“ разговаривать станем….
Попросила я ее купить пустышек… И еще, чтоб дала Виктору телеграмму: „Родилась дочь, как назвать, на какую фамилию записать? Мария“.
Виктор ответил быстро, тоже телеграммой: „Пусть будет Ирина Астафьева. Приеду, оформим, как положено. Виктор“.
С Витиной телеграммой мы с доченькой Иринушкой сходили в ЗАГС, зарегистрировали ее. Наведались домой, чтоб покормить ее да перепеленать, — и в детскую поликлинику.
Иринку окрестила Шура Семенова, веселая, самоуверенная молодая женщина, у которой уже был свой сынок. А у меня подходил срок выходить на работу — в ту пору не давали длинные отпуска роженицам. Что делать? Работать так работать. Принес папа от соседей, а может, и сам когда-то сделал, да забыл за давностью лет, „дупло“ — такое хорошее сооружение для малых. Внутри сиденье — маленькая скамеечка: малый может на ножках постоять, посидеть. „Дупло“ со всех сторон пеленкой теплой или одеялом стареньким обложено, на сиденьице кладут еще пеленку или платок старенький, сложенный в несколько раз. Очень это „дупло“ удобное. Все за столом, и малый как бы в компании, то до ложки дотянется и либо в рот тянет, либо уронит, то хлеб мумляет, все с ним разговаривают, он воркует на своем языке. В таком „дупле“ Иринка моя много времени проводила, иногда и жалко ее было очень, на руках бы побольше подержать, погулять. Но это уж не в обеденный перерыв, после работы — вечер наш. И погуляем с нею, Толика за руку рядом ведем.
— Маша! Витя ведь приехал! Мы вместе… он там, за оградой… Марийка, ты же умница!
Я замерла на мгновение, приподнялась затем на цыпочки и из-за Полининого плеча увидела за оградой Витю! Но что это был за Витя?! Одни глаза. Лыжный костюм из фланели чертовой кожи табачного цвета, может, темно-зеленый — грязный, и сам Витя грязный, может, и на крыше даже ехал… Исхудавший до костей. Я рванулась, припала к нему, лицом уткнулась в грудь и глажу, глажу его по рукавам, по спине, а лица от его груди оторвать не могу, может, не решаюсь. Наконец переборола в себе больную радость, улыбнулась ему, как смогла, через силу, да и чтоб не расплакаться.