Доктор Рей и пастор Салль советовали Винсенту оставить Жёлтый дом и пожить в квартире Рея. Он согласился на это не без грусти, понимая, что не способен добиваться возмещения издержек на ремонт дома и установку оборудования, например дорогостоящего подключения к газовой сети. Он выходил писать первые зацветшие сады, но сделал только три вещи. Он стал привыкать к существованию в больнице, только бы ему разрешали писать. «Я там приживусь», – уверял он. Позднее этот опыт побудил его согласиться на переезд в Сен-Реми.
Рулен, приехав ненадолго в Арль, навестил Винсента, и тот сделал с него три портрета. «Его посещение доставило мне большое удовольствие…» (20) Он с чувством говорил об этом человеке, которого любил и который поддерживал и ободрял его, как старый солдат молодого новобранца. То была их последняя встреча. Возможно, именно благодаря ему Винсент не поминал худым словом жителей Арля, от которых претерпел немало обид: «Послушай, у меня нет права жаловаться на что бы то ни было в Арле, если подумать о нескольких из тех, кого я здесь видел и не смогу забыть» (21).
Это звучит как прощание, и это было прощанием. К середине апреля он занял квартирку из двух небольших комнат, которую снял для него доктор Рей. Нужно было освободить Жёлтый дом и вывезти из него куда-нибудь его содержимое. Чета Жину, хозяева привокзального кафе, сняли ему помещение для хранения всех его вещей. Жёлтый дом понемногу пустел, и, видя это, Винсент терял решимость, не находил в себе сил навсегда расстаться с ним. Он подумал, что ему нужно какое-то лечебное заведение, где бы о нём могли позаботиться в течение нескольких месяцев, а когда он окрепнет, то вновь займётся живописью.
Он говорил об этом с Саллем, который навёл справки и узнал, что в двух километрах от Сен-Реми, в Сен-Поль-де-Мозоль, есть приют для душевнобольных. Места там тихие, уединённые, сельские. Винсент сможет там писать, если его примут туда не как больного, а как выздоравливающего, который нуждается в уходе в течение двух-трёх месяцев.
17 апреля Тео женился на Йоханне Бонгер. Вернувшись в Париж, он тут же отправил Винсенту письмо и стофранковую ассигнацию, чтобы дать ему понять, что в отношениях между ними ничто не изменилось. Совпадение по времени женитьбы брата и ухода из Жёлтого дома тревожило Винсента. Было ясно, что новое положение Тео затронет и его, но трудно было предугадать, каким именно образом. Не было ли это событие причиной его внезапного уныния? Биографы обращали внимание на роль таких совпадений в поведении Винсента: рождественский приступ произошёл, когда было объявлено о предстоящей свадьбе Тео, апатия наступила, когда эта свадьба состоялась.
Следует ли придавать этим совпадениям решающее значение и строить на них общую схему причинно-следственных связей? Мы не думаем. Когда Винсент был в Лондоне, никакие семейные события на его поведение не влияли, а его психологические эволюции были примерно такими же. Семейные дела Тео были во всём этом всего лишь одним из факторов.
Винсент фиксировался на образах, местах, личностях и не мог от этой склонности отрешиться даже ради собственного спокойствия, рассудка и самой жизни. Места действовали на него гипнотически, мы это вновь увидим, когда он окажется в Сен-Реми. Как все художники, но, несомненно, в гораздо большей степени, чем многие из них, он обладал повышенной чувствительностью, ощущал окружающее кожей. Рей говорил, что он «чрезвычайно впечатлителен».
С того времени, как он утратил душевное равновесие, внутреннюю устойчивость, убедив себя в том, что его искусство ничего не стоит, всякое сильное переживание – семейное событие, вновь увиденные хорошо знакомые места – провоцировало у него кризис. Его психика сделалась настолько хрупкой, что все предосторожности оказывались бесполезными. Тео постарался показать ему, что с его женитьбой ничто не изменилось, Йоханна написала ему письмо с уверениями в самых лучших чувствах. Она была замечательная, очень умная женщина, и Винсент это быстро понял. Она полностью разделяла мнение мужа о его странном брате, а его живопись, быть может, поняла даже лучше, чем сам Тео.
21 апреля Винсент заявил, что хочет, чтобы его поместили в больницу, так как чувствует, что «не способен снова обзаводиться другой мастерской и остаться там в одиночестве…». Он попробовал было привыкнуть к этой мысли, но не смог И решил, что пребывание в больнице будет лучше, как он выразился, «и для моего спокойствия, и для спокойствия других». В его представлении умопомешательство было такой же болезнью, как и любая другая. Это отчаянное письмо стало знаком финала, словно перед Винсентом опустилась решётка. «Вернуться к жизни, которую я вёл до сего времени, находясь в одиночестве в мастерской и не имея никаких развлечений, кроме посещения кафе или ресторанов, да ещё с этими придирками соседей и т. п., – я не могу…» (22). Он предполагал начать с трёх месяцев больничного режима, но боялся, что это потребует от брата новых расходов.
Тео его заверил, что эти деньги – чепуха в сравнении с тем, что он даёт ему взамен как художник и как брат. Винсент в ответном письме сообщил, что подумывает, не завербоваться ли ему в Иностранный легион, чему Тео решительно воспротивился: «Сколько художников хотели бы сделать такие вещи, как те, что ты прислал!» (23). Затея с Иностранным легионом была забыта. Винсент утвердился в намерении отправиться в больницу, у него уже не было сил самому справиться с создавшимся положением.
Тогда Тео написал директору приюта в Сен-Реми, попросив у него разрешения на особый режим для Винсента. Но дирекция заявила, что заниматься живописью за пределами лечебницы, равно как и пить за столом вино, пациентам не разрешено. Кроме того, было сказано, что они не смогут принять Винсента меньше чем за 100 франков в месяц, что было дороже, чем предполагалось. Да ещё к тому же надо было оплачивать холсты, краски, их доставку и наём снятого супругами Жину помещения, где хранилась мебель Винсента. Тем не менее эти условия были приняты.
Тео предлагал Винсенту приехать в Париж или отправиться в Понт-Авен, но тот был уже на такое не способен, у него не осталось «никаких сильных желаний, ни сожалений» (24). И причиной тому было укоренившееся в нём прошедшей осенью убеждение, что его живопись ничего не стоит. Вот пример подобного самоуничижения: «На этих днях я тебе отправлю малой скоростью два ящика с картинами, из которых изрядное число можешь без сожаления уничтожить» (25). Узнав, что ящики отправлены, он написал им вдогонку: «В них куча всякой мазни, которую надо будет уничтожить, но я их тебе всё же послал как есть, чтобы ты смог оставить, что сочтёшь приемлемым» (26).
Итак, по большей части мазня! Остальное всего лишь приемлемо. История искусства многим обязана Тео Ван Гогу за то, что он не придал никакого значения этим указаниям своего брата. Накануне переезда в приют Винсент сделал такое ошеломляющее заключение: «Словом, как художник я никогда не буду представлять собой ничего стоящего, я в этом совершенно уверен» (27). И ещё: «Иногда я жалею, что попросту не сохранил голландскую палитру в серых тонах и не писал бесхитростные пейзажи Монмартра» (28).
Винсент казался побеждённым. Под сомнение было поставлено всё, даже его парижские эстетические завоевания. Почему он не остался каким-нибудь незаметным живописцем гаагской школы? Почему не послушал Терстега, который советовал ему делать акварели для украшения жилищ голландских буржуа? К чему была эта его долгая борьба, которая так трагично закончилась?
Он писал, как обычно, без всяких прикрас, Виллемине: «Всего у меня было четыре тяжёлых кризиса, когда я понятия не имел, что говорил, хотел, делал. ‹…› Иногда это страшная тоска без видимой причины или же ощущение пустоты или усталости в голове. ‹…› Меланхолия, страшные угрызения…» (29). Он подумывал о самоубийстве, как когда-то в Амстердаме.
Но не всё в нём умерло, и прежний великий Винсент давал о себе знать, когда у него вдруг снова появлялся вкус к жизни. Надежда воплотилась в оливковых деревьях, которые стали одной из главных тем его живописи в Сен-Реми: «Ах, дорогой мой Тео, если бы ты видел оливковые деревья в это время года!.. Листва отливает старинным серебром, которое зеленеет рядом с синим. Солнце изысканного оранжевого тона. ‹…› Это так утончённо, так благородно! ‹…› В том, как шелестит оливковый сад, есть что-то очень интимное и невероятно старинное. Зрелище слишком красивое, чтобы я дерзнул его написать или смог постигнуть» (30).