Что же касается Гогена, то в следующем году он придерживался по отношению к Винсенту определённой тактики. Раз и навсегда решив для себя, что ему пришлось иметь дело с сумасшедшим, он обычно отвечал на его письма вежливо и вкрадчиво. Но, стоило Винсенту предложить встретиться, сразу же менял тон и твёрдо заявлял, что это невозможно, что, увидев его, он может расстроиться, и т. п.
После декабря 1888 года они по инициативе Винсента обменялись несколькими письмами. Гоген всё время избегал личной встречи со своим бывшим компаньоном. Их связь продолжалась только из-за неспособности Винсента избавиться от своей навязчивой идеи, имевшей патологический характер. Это было безумие в чистом виде, поскольку Винсенту почти одновременно казалось, что Гоген для него и всё, и ничто. Так что говорить здесь о какой-то дружбе – значит заходить в своих допущениях слишком далеко. Во всяком случае, если понимать под дружбой интеллектуальную связь и взаимную привязанность двух свободных личностей, каковой Винсент в ту пору уже не был.
7 января 1889 года доктор Феликс Рей выписал Винсента из больницы как, по его мнению, выздоровевшего и способного вернуться к нормальной жизни. У себя в Жёлтом доме Винсент постарался сразу же вновь заняться делом, чтобы не потерять навыков живописца. Он познакомился с ещё одним местным врачом, который, похоже, был любителем Делакруа. Да и Фелике Рей интересовался живописью и из объяснений своего пациента быстро понял, что такое дополнительные цвета. Винсент был доволен, что ему удалось завязать отношения с культурными людьми города. Словом, это было похоже на какое-то новое начало. Винсент попросил Тео выслать Рею для украшения его кабинета гравюру с «Урока анатомии» Рембрандта [21]. Но это его письмо, в котором он уверяет брата, что у него всё хорошо, что к нему возвращается ясность сознания, всё же даёт повод для беспокойства. Кажется, что он ослабил хватку, что голос его звучит словно издалека, из-за стены.
Он написал натюрморт с двумя парами луковиц, своей трубкой, медицинским ежегодником, письмом от Тео, зажжённой свечой и зелёным жбаном с красным вином. В картине присутствуют кроваво-красный цвет и тот красно-зелёный аккорд, который у Винсента имел зловещий смысл. Красное вино, красно-бурый цвет подстолья, небольшие красные штрихи на стене, похожие на кровавые мазки, и даже пламя свечи красного цвета… Не был ли этот странный натюрморт своего рода воспоминанием об отрезанном ухе и крови по всему дому?
Рулен, которого Виллемина поблагодарила за всё, что он сделал для её брата, отвечал ей: «Я не думаю, что заслужил высказанную вами благодарность, но я всегда буду стараться заслужить уважение моего друга Винсента и всех, кто ему дорог» (2). Но Рулен, единственная опора Винсента в Арле, был переведён по службе в Марсель и должен был уехать 21 января. Винсенту и в этом не повезло.
Не замедлили прийти и другие плохие новости. Винсент узнал, что за время его отсутствия после скандала в рождественскую ночь собственник Жёлтого дома якобы заключил с хозяином бара контракт, который позволял выставить Винсента за дверь: в доме, который целиком был отремонтирован им, собирались разместить бар. Вырисовывалась гнусная коалиция коммерческих интересов, которая выталкивала его из города. Всё это привело к тому, что Винсент, который раньше всегда легко засыпал, стал страдать бессонницей, с которой боролся странным снадобьем – «очень сильными дозами камфары в подушке и в матрасе». «Но что тут поделаешь?» – писал он. В этих словах выразилось настигшее его тогда бессилие, которое сопровождало его до последнего дня, и это были последние слова, которые он написал своему брату. «К несчастью, всё осложнилось во многих отношениях, мои картины не имеют ценности, хотя они дались мне чрезвычайно дорого, иногда ценой крови и мозга. Я не упорствую, да и что тут скажешь?» (3)
Отныне это стало у него неизменным заклинанием: его живопись ничего не стоит и никогда ничего не будет стоить. А значит, как он сам выразился, кувшин разбит. Раньше он всегда надеялся, что когда-нибудь его признают Недолгое сосуществование с Гогеном лишило его всякой надежды, отрезанное ухо стало зримым символом этого психологического саморазрушения.
Он начал составлять смету расходов, вызванных последствиями его недавнего кризиса: оплата лечения в больнице, уборка дома, стирка окровавленного постельного и нательного белья, покупка швабр, оплата дров и угля за декабрь, починка одежды, порванной во время приступа. Поездка Тео в Арль – тоже лишний расход. Итого 200 франков, которые добавились к затратам на обустройство и меблировку дома, а ведь ещё не было продано ни одной его картины. От присланных братом денег ничего не осталось, и Винсент был вынужден снова поститься. Тео должен был прислать ему какую-то сумму, чтобы он продержался до конца января. «…Я чувствую слабость, беспокойство и страх», – признавался Винсент.
А потом он взялся за Гогена, словно к нему вдруг вернулись энергия и ясность взгляда. Почему Гоген бежал от него? «Предположим, я был каким угодно путаником, так почему наш знаменитый приятель не проявил чуть больше спокойствия?» Он похвалил Тео за то, что он платил Гогену достаточно, чтобы тому не приходилось жаловаться на свои деловые отношения с Ван Гогами. За этим следуют загадочные строки, которые всегда интриговали биографов обоих художников: «Я видел, как он не раз делал такие вещи, которые ты или я не могли бы себе позволить при наших нравственных понятиях. Два или три раза я и от других слышал про него такое же, но я видел его очень, очень близко и думаю, что это у него было от богатого воображения, возможно, от гордыни, но… это довольно безответственно».
Гоген предложил Тео обменяться картинами с Винсентом: ему хотелось приобрести написанные в Арле жёлтые подсолнухи на жёлтом фоне. И тут Винсент взбунтовался. Если Гоген хочет эту картину за два оставленных в Арле невыразительных этюда, то об этом не может быть и речи: «Я отправлю ему эти этюды, которые, возможно, будут ему полезны, а мне они совершенно ни к чему». По этому эпизоду видно, что как только он вступал в конфликт с Гогеном, то подсознательно начинал вновь утверждать ценность своей живописи. «Но теперь я оставлю свои холсты здесь и решительно оставляю себе упомянутые подсолнухи. У него уже есть две вещи (те, что были обменены в Париже), и ему этого будет достаточно». Потом он ещё раз вернулся к этому вопросу и написал довольно резкие слова: «А если он недоволен обменом со мной, то может вернуть себе свой небольшой холст с Мартиники и автопортрет, который он мне прислал из Бретани, и возвратить мне и мой автопортрет, и два моих холста с подсолнухами, которые он взял в Париже». Мы разделяем мнение Винсента: мартиникский холст Гогена явно не стоит двух блестящих натюрмортов, которые были взяты в обмен на него, Винсент в данном случае вдруг как бы очнулся от морока. Но потом пришли письма от Гогена, и Винсент снова погряз в этой так называемой «дружбе» с сопутствующим ей саморазрушением.
Хотя его и утомляло подведение итогов и сведение счётов, он на расстоянии усмотрел в Гогене «маленького Бонапарта, тигра импрессионизма», который, как и настоящий Бонапарт, «бросил свою разбитую армию» (4): ретировался, оставив друга терпеть муки безысходности. Наконец, вопреки всякой очевидности он продолжал верить в то, что Гогену следовало остаться в Арле, что от этого он бы только выиграл. А через два дня в этом своём убеждении он пошёл ещё дальше: «Самое лучшее, что он мог бы сделать и чего он, конечно, не сделает, это просто-напросто вернуться сюда» (5). Видно, в этом вопросе он был не способен на здравое суждение: «Одно, к счастью, несомненно: я смею верить в то, что, в сущности, Гоген и я достаточно любим друг друга, чтобы суметь в случае необходимости снова начать жить вместе» (6). На меньшее он не соглашался!
Чтобы характеризовать такое поведение с клинической точки зрения, надо быть психиатром или психоаналитиком, но, прежде чем ссылаться на такого рода высказывания в качестве обоснования вывода о немедленном возобновлении безоблачной «дружбы», позволительно усомниться в их адекватности.