Растаявшая в считаные дни надежда увидеть за океаном зарю новой правильной жизни немедленно укрепила в Менделееве давнюю уверенность, что эта заря непременно взойдет над его родиной. И вот уже ему казалось, будто все головы повернуты в сторону России. «Видят, что в ней нет ни зла организованного аристократизма, ни бедственной вражды политических партий, что в ней капитал не забрал всего в свои руки, что в ней есть в высших, духовных сферах смелость удовлетворять правдивым требованиям народа и времени, видят, что, идя так, Россия, при ее свободе расширяться и расти, достигнет высшего положения среди других народов…»По мысли Менделеева, Россия, слава богу, выросла из западноевропейских пеленок и не пойдет латинской дорогой, ее спасут община, земство и разумные реформы государя Александра II.
Читая письма Менделеева из американской командировки, нельзя не заметить в них некоторого внутреннего напряжения. Почти все его послания семье лишены какого-либо обращения. Нет и в помине привычного «голубчик Фаза», всего пару раз в десятке писем встречается «друг Физа и милые детки».Кажется, автор с трудом подыскивает темы для описания и вообще едва сдерживает раздражение. Он сообщает о расписании движения «Лабрадора», о прогнозе погоды, о технических характеристиках корабля, количестве кают в разных классах, даже вычерчивает план своей каюты. Сойдя на сушу, он в том же ключе описывает устройство американского железнодорожного вагона… Всё отражается в письмах настолько тускло и безлико, что даже редкие яркие события — например, посещение Итальянской оперы в Париже, где он слушал «Реквием» (дирижировал сам автор, Джузеппе Верди), или обед у русского комиссара выставки с участием бразильского императора — кажутся столь же тоскливыми и безрадостными, как и всё остальное. И никакой речи о подарках, разве что самому себе — магазинное ружье и духовой пистолет. Очевидно, что супружеская жизнь Дмитрия Ивановича претерпевает в это время серьезный кризис, а сам он изо всех сил пытается избежать решительного разрыва.
И все-таки этот разрыв произойдет. В конце 1876 года семья разъедется — Феозва Никитична с Ольгой поселятся в Боблове, а Дмитрий Иванович с Володей останутся в университетской квартире. Теперь его письма в Боблово — разверстая душевная рана. «Физа, ты и теперь не перестала требовать, учить и попрекать»; «Мне бы радостно Лелю было иметь около себя, и знаю, что ей было бы ладно и мне. Но прибавить сюда тебя — значит, всем сделать одно худое и вредное»; «Уйдет Володя, возьму из Германии дочку, и будет хоть она, быть может, не требовательна»; «У меня уж всё перекипело. Зову по душам — живи, только не кори за себя. Мне нелегко и самому. Ведь я человек — не бог, и ты не ангел»; «С тебя я ничего не требую, тебе даю, что могу — тем обязанности относительно тебя и считаю конченными. Я не считаю обязанностью своею терпеть с тобой всякие муки».Он то с умилением пишет дочери, просит понять и поддержать его, то описывает ей, как покойно они с Володей живут и как хорошо развлекаются, а то вдруг начинает желчно отчитывать ее за то, что она вместе с матерью думает, будто они с Володей только и делают что веселятся.
Почти в каждом письме он требует, объясняет, уговаривает Феозву Никитичну не отдавать Лелю в гимназию Спешневой: там учат плохо и не тому. Может создаться впечатление, что именно из-за этого разногласия и разрушилась семья профессора Менделеева. Он никак не может допустить, чтобы дочь отдали к Спешневой, — ведь ясно же, что лучше в институт или пансион, — и снова убеждает, просит, даже угрожает… Всё бесполезно. Оля Менделеева пойдет в гимназию Спешневой. В конце концов бурная неприязнь к супруге в душе Дмитрия Ивановича сменится опустошением и полной апатией: «Приезжайте все, коли хотите. Вот, Физа, мое состояние: ехать к тебе хотел, и радехонек, что не поехал. Лелю хочу от тебя взять, думаю — портишь, и в то же время думаю — делай с ней что знаешь — может, и лучше будет. Ничего не делаю, хоть и могу делать. Противны мне все ваши ходячие понятия… Надо уехать, надо оторваться ото всех вас. Либо вы уроды, либо я. А жаль Володи и не могу. Таково-то мне. До того довела меня обстановка, в которую себя поставил…»
После возвращения Феозвы Никитичны с дочерью из Боблова казалось, что жизнь в квартире Менделеевых вошла в привычное русло. Внешне ничего не изменилось. С полок в длинном и широком коридоре всё так же строго и взыскательно смотрели на посетителей ученые сочинения хозяина. Большие ковры приглушали шаги, а персонажи картин и гравюр будто бы стояли на страже, готовые предупредить малейшую попытку помешать его работе. Особенно загадочно и тревожно смотрелись рыжеволосая женская головка (некоторым казалось, что они угадывают край рукоятки кинжала, которую за рамками картины сжимает прелестная ручка) и потрясающая колокольчиком Фортуна с завязанными глазами. Богиня удачи мчалась вперед, а люди стояли перед ней на коленях. Впрочем, дети, попадая в эту квартиру, обращали внимание не на книги и картины, а на большой стоячий стереоскоп. Вертя ручку этого чуда, можно было увидеть голубые ледники и бездонные пропасти Швейцарских Альп. Хозяин — если он не был в поездке, или на лекции, или в лаборатории, или на каком-то из своих бесчисленных выступлений — писал что-то, важный и нахмуренный, стоя за своей любимой конторкой возле газового рожка, или работал с книгой, сидя в уголке дивана, обитого серым с красным тиком. Когда одолевала усталость, он переключался на свое любимое занятие — делал коробки и альбомы. Сам варил клей, сам наклеивал репродукции, а коробки мастерил столь отменно, так ловко обтягивал их кожей, что получались они не хуже магазинных чемоданов. Свои изделия Менделеев охотно дарил, но не терпел, чтобы ими пользовались без спроса. Он вообще предпочитал сам делать подарки и, хотя благодарности обычно пресекал, был доволен, если видел ответную радость. Всегда держал у себя в кабинете сладости, орехи и фрукты для маленьких и взрослых гостей (в Боблове посреди его кабинета часто была насыпана горка отборных яблок). Любил принести с прогулки отличной рыбы или еще чего-нибудь к семейному столу.
В квартире старались не шуметь. Там, в огромных комнатах с полукруглыми окнами, идет своя жизнь: суетится прислуга, сервируя стол к обеду, занимаются своими делами подросшие, посерьезневшие дети. Володя готовится в Морское училище, посещает частный пансион Ремберовича, а дома много занимается с приглашенными Дмитрием Ивановичем учителями. Оля — гимназистка, к тому же учится музыке под руководством некрасивой консерваторки по фамилии Синегуб. А раньше за ними был нужен глаз да глаз. Дмитрий Иванович всегда боялся, что с детьми, не дай бог, что-то случится. Бывало, нянька приведет к нему дитя — сказать спасибо после обеда (он же никогда до конца трапезы недосиживал) или пожелать спокойной ночи, так хозяин первым делом, не отрываясь от работы, кричал нервно: «Угол!»— и тут же руку протягивал, чтобы ребенок не ушиб голову об угол стола. Детей он любил нежно, болезненно. Хоть был с ними строг и, чуть что, отчитывал за шум, но всегда ждал, что кто-то из них вспомнит о нем и заглянет в кабинет. Говаривал: «Чем бы и как бы серьезно я ни был занят, но я всегда радуюсь, когда кто-нибудь из них войдет ко мне»; «Много я в моей жизни испытал, но лучшего счастья не знаю, как видеть около себя своих детей».Он и к чужим детям относился по-особому. Бывало, услышит в Боблове, как у какой-нибудь женщины из прислуги ребенок плачет, тотчас строго прикажет ей всё бросить и идти покормить и успокоить свое чадо. Его же собственные дети хотя и любили отца, но привыкли считать его человеком, обитающим где-то в высоких, далеких и непонятных сферах. Они были рады, когда он к ним спускался, сами же избегали его тревожить… А у Феозвы Никитичны бывали свои гости, чаще всех — ее двоюродные братья Александр и Николай, очень к ней привязанные, оба красивые, воспитанные и прекрасно одетые. Александр был чиновником Министерства внутренних дел, Николай служил в Министерстве государственных имуществ. С Дмитрием Ивановичем они предпочитали не встречаться. Да тот мог и не знать, кто посетил его квартиру: проводил время в кабинете и лаборатории, из-за обеденного стола выскакивал сразу после второго блюда, а на ночь уходил в самую маленькую комнатку, где спал на тонком твердом тюфячке.