«Цирцею» перепечатывали несколько машинисток, но они фатальным образом отпадали — одна за другой. У первой отец перенес тяжелый приступ, и Джойс меланхолически отметил, что в напечатанном ею эпизоде описано именно это… Мисс Харрисон, жена служащего британского посольства, держалась дольше всех, но муж случайно глянул в рукопись, перечитал увиденное — и без слов швырнул в камин. Большую часть она все же успела спрятать и с множеством предосторожностей вернула Джойсу. Удалось сделать фотокопию недостающих страниц с раннего варианта, который прислали из Нью-Йорка, найти еще одну машинистку и завершить работу. Референтной группой стали мисс Уивер, Паунд, Ларбо, Элиот и Бадген; они первыми читали все законченные новые эпизоды. К этому времени было договорено, что Элиот и Ричард Олдингтон обсудят книгу с положительной и отрицательной сторон, но Олдингтон в «Инглиш ревью» за апрель 1921 года язвительно прошелся по тому, что казалось ему недостатками книги. Джойс против обыкновения удержался от скандала, полагая, что сейчас важна любая слава. Паунд, слегка остывший к «Улиссу» где-то посередине, вновь зажегся прежним восторгом, прочитав «Цирцею», и сравнил ее с «Адом» Данте.
Словом, Париж принял Джойса, а он его — «последний из человечных городов». Французская столица не мешала уединению, когда писателю того хотелось, а для общения преподносила ему известнейших людей того времени — он ужинал в компании Игоря Стравинского и Сергея Дягилева, после премьеры их балета. Он пришел позже всех и несколько раз извинился, что одет не по протоколу: опять не было приличного костюма, не говоря уже о смокинге. Потому же он пил больше обычного, чтобы скрыть досаду, и едва не пропустил момент, когда появился Марсель Пруст в толстой шубе (прием был в мае 1921-го). Хотя приглашение было послано, Пруста, известного агорафоба, не ждал никто. Джойса представили, и он со стаканом в руке уселся рядом с Прустом и не отходил от него до конца вечера.
Эпохальный разговор двух титанов передавали потом по-разному. Уильям Карлос Уильямс рассказывал, что Джойс сказал: «У меня каждый день головные боли. А глаза просто ужасные». Пруст отвечал: «Мой бедный желудок… Просто не знаю, что делать. Это убийственно. Думаю, что мне лучше уйти». Джойс вздохнул: «У меня то же самое. Надо попросить кого-нибудь отвезти меня домой. До свидания». — «Очаровательно, — сказал Пруст. — О, мой бедный желудок».
Есть еще несколько версий, более литературных и лестных для собеседников, но сам Джойс писал Бадгену, что их разговор состоял в основном из слова «нет» на трех языках. Пруст спросил его, не знает ли он какого-то герцога, Джойс отвечал «нет». Хозяйка дома спросила Пруста, читал ли он тот или этот отрывок из «Улисса». Пруст отвечал «нет». «Конечно, ситуация была ужасной. День Пруста лишь начинался, а мой подходил к концу».
Джойс не слишком восхищался Прустом. Стиль его не походил на то, что в записной книжке названо «аналитическими натюрмортами Пруста». Предложения Пруста, писал он, заканчиваются для читателя раньше, чем для автора. Завидовал Джойс по-настоящему только тому, что Пруст не испытывает никаких затруднений: комфортабельная квартира на площади Этуаль, со стенами, обшитыми пробкой для полной изоляции от звуков. А ему приходилось писать в комнате, куда то и дело заходили и выходили. Иногда ему казалось, что он не сможет закончить «Улисса» — не дадут. Но закончить «В поисках утраченного времени» не сумел как раз Пруст: он скончался 18 ноября 1922 года, и Джойс был на похоронах.
Пруст ли стал легендой Джойса, Джойс ли легендой Пруста — не имеет значения, потому что Джойс уже становился персонажем собственной мифологии.
«Дорогая мисс Уивер… можно собрать отличную коллекцию легенд обо мне. Вот несколько. Моя семья в Дублине верит, что я в Швейцарии разбогател во время войны, шпионя для обеих сторон. Триестинцы, видя, что я появляюсь из дома моего родственника, обставленного моей мебелью, каждый день на двадцать минут и иду в одном и том же направлении, к почтамту, затем возвращаюсь (я писал „Навсикаю“ и „Быков Гелиоса“ в ужасной обстановке), пустили слух, в который сами безоглядно поверили — что я кокаинист. Общим мнением в Дублине было (пока не появился „Улисс“), что я не могу больше писать, что я разорен и умираю в Нью-Йорке. Человек из Ливерпуля говорил мне, что слышал, будто я стал владельцем нескольких кинотеатров в Швейцарии. В Америке ходят или ходили две версии: что я аскетичен, как помесь далай-ламы с сэром Рабиндранатом Тагором. Мистер Паунд описывает меня как мрачного абердинского проповедника. Мистер Льюис рассказывал, что ему говорили, что я сумасшедший, у которого с собой всегда четверо часов, и никогда не разговариваю, разве что спрашиваю у соседа, который час.
<…> Я перечислил все эти мнения не затем, чтобы рассказать о себе, но чтобы показать вам, насколько все они путаны и нелепы. Правда же в том, что я совершенно обычный человек, не заслуживающий такого избытка росписи воображением. Далее следует мнение, что я искусно симулирую и изображаю квази-Улисса, „тощего иезуита“, самовлюбленного и циничного. Есть в этом некоторая правда, но она не является определяющей для моей натуры (как и для натуры Улисса), это всего лишь привычка выставлять изображение этих качеств, чтобы прикрыть мои хрупкие творения».
О нем рассказывали все причудливее, и жизнь Джойса интересовала все большее число людей, а журналисты выдумывали то, чего не могли узнать, — и о зеркалах, которыми он окружает себя, когда пишет, и о заплывах в Сене, и о том, что он спит в черных перчатках. Слава оказалась не так упоительна, как грезилось ему в начале века на дублинских улицах, долгими одинокими прогулками. К тому же опять начали одолевать болезни и житейские проблемы. Май завершился нетяжелым, но нудным приступом ирита, и закончился срок аренды квартиры. Здесь на помощь опять пришел друг. Валери Ларбо, уезжавший в Италию, оставил ему свою небольшую, но уютную и прекрасно обставленную квартиру на улице Кардинала Лемуана, 71, почти рядом с Люксембургским садом. Такое жилье могло быть у Джойса разве что сейчас, и то при условии, что законы об охране авторского права продолжали бы действовать. Ларбо, известный тем, что не любил никого принимать дома, удивил Париж, но не Джойса: 3 июня он въехал в чрезвычайно понравившийся ему дом. Для него это было еще одним доказательством его значимости. Ларбо, кстати, еще до этого сказал, что одна «Цирцея» могла сделать имя любому французскому писателю. Джойс тем не менее сухо заметил, что становится «монументом веспасианской [129]величавости».
Ободренный переменами, он почти закончил «Итаку» и «Пенелопу» и уже на новой квартире получил от Дарантьера и вычитал первые гранки «Сциллы и Харибды».
О работе Джойса над гранками можно написать самостоятельную книгу, хотя уже есть немало текстологических трудов, описывающих этот жутковатый процесс. Пять последовательных оттисков, несметное количество дополнений, неуклонное усложнение внутреннего монолога, все новые переплетения деталей. Постепенно и вся книга выросла на треть.
Он выматывал всех — и Дарантьера, и Сильвию, но добивался своего.
Гостей становилось все больше. Старые друзья, новые знакомые, ирландцы и американцы. Почти все уже были уверены, что видят гения. Один из них, выпускник и преподаватель Три-нити-колледжа Э. Дж. Левенталь, имел с Джойсом длинную и оживленную беседу о еврейских семьях, живущих в Дублине, — Цитронах, Абрамовичах, о Морисе Соломоне, враче-окулисте и вице-консуле Австро-Венгрии. Скоро стало понятно, что Джойса интересуют Блумы, и он с облегчением узнал, что все они давно покинули город… Левенталь, которому были показаны части рукописи «Улисса» со словами на иврите, высказал вежливые замечания по поводу путаницы в транслитерации, однако Джойс ему не поверил, и в результате ошибки перешли в окончательный текст. Позже Левенталь напечатал в Дублине одну из первых одобрительных рецензий на «Улисса».