Борак очень подробно записывает дальнейшую речь Джойса: «Потом возникает мотив странствий. Сцилла и Харибда — какая восхитительная парабола. Улисс также прекрасный музыкант; он хочет слушать и должен слушать, и он велит привязать себя к мачте. Здесь тема художника, готового пожертвовать жизнью, но не своим интересом к искусству. Отсюда его утонченный юмор с Полифемом — „меня зовут Никто“. На Наксосе пятидесятилетний старик, возможно, уже лысый, с Навсикаей, девочке едва семнадцать. Какая дивная тема! А возвращение — как это глубоко человечно! Не забывайте такую черту, как щедрость, в беседе с Аяксом в мире мертвых и много других отличных штрихов. Я почти боюсь браться за такую тему; она всеобъемлюща».
Все это говорилось завораживающе, гипнотично — Джойс, когда хотел или был увлечен, мог удержать любую аудиторию. Описание Улисса, созданное им, было абсолютно созвучно душам слушателей: миролюбец, художник, отец и странник. Эта жизнь совпадала с их собственными во многом.
Август 1917 года Джойсу пришлось провести в Локарно: Нора все хуже переносила климат Цюриха. Сначала уехала она и дети, и на телеграмму Джеймса с вопросом о самочувствии пришло жизнерадостное «Benissimo». Джойс послал ей в подарок роман Захер-Мазоха, притворное восхищение которым демонстрировали они оба. Однако возвращаясь домой, он испытал такую боль, что минут двадцать не мог тронуться с места — приступ глаукомы. Неделю спустя Джойсу сделали первую иридоэктомию — удаление фрагмента пораженной радужной оболочки правого глаза. Операция прошла успешно, и все равно изнервничавшийся Джойс слег; даже Нору, вернувшуюся из Локарно, не пускали к нему. Кровь из шва просачивалась в глаз и ухудшала зрение. Однако в Локарно Джойс все равно уехал. Хюбш прислал ему 54 фунта как аванс в счет роялти, а анонимный благотворитель из Лондона — 50 фунтов. В октябре Пауло Руджеро проводил семью на вокзал и хохотал, глядя, как они бегут за тронувшимся поездом.
Мягкий климат и в самом деле изменил многое к лучшему. Джойс обдумывал шансы поселиться в Локарно, гулял и осматривал город, но постепенно он стал ему приедаться. Ему, собственно, было все равно где жить, было бы место и время писать. Но скуки он тоже терпеть не мог, а Локарно, да еще не в сезон… Они сменили пансион «Вилла Росса» на «Дахайм», но Джойс зачастил в Цюрих — по печальному поводу. Жюль Мартен оказался в тюрьме, какая-то из его акций нарушила закон. Джойс забирал у него письма семье, не знавшей, где их сын, а Мартен весело рассказывал ему, что набрал материал для отличной комедии. С помощью голландского консула Мартена удалось перевести из камеры в госпиталь, где он вырезал для Джойса шкатулку в виде семейной Библии с надписью на корешке: «Джеймс Джойс. Мой первый успех». Шкатулка предназначалась для будущих крупных гонораров, а непосвященные должны думать, что это книга. Жюль Мартен оказался Джудом де Фрисом, сыном крупного амстердамского гинеколога — возможно, Джойса это даже позабавило.
В Локарно он сумел закончить первые три эпизода нового романа, «Телемак», «Нестор» и «Протей», начинавшегося со знаменитой фразы «Неотменимая модальность зримого». Один за другим он высылал их Клоду Сайксу, согласившемуся отпечатать их, если Джойс отыщет ему пишущую машинку. Она отыскалась в конторе Рудольфа Гольдшмидта, зерноторговца, сотрудничавшего также с организацией, поддерживавшей подданных Австро-Венгрии, проживавших в Швейцарии. Он с удовольствием помог, а Джойс в благодарность написал довольно обидную песенку про Гольдшмидта, который, как все умные маленькие Гольдшмидты, предпочел штемпелевать письма, чем быть застреленным в вонючем окопе, «господи помилуй — доннерветтер…».
Между серединой ноября и началом января Сайкс получил все рукописи, с сотней поправок и дополнений, да еще следом за каждым эпизодом летели письма с дополнительными исправлениями и вставками. Джойс делал записи на обрывках бумаги, которые рассовывал по карманам, закладывал в книги, прижимал их всякими безделушками, а когда находил, кидался вносить в текст. Чтобы Сайксу было не так досадно, прилагались открытки с забавными лимериками. Еще забавнее были рассказы о том, как Нора не умеет писать письма: «Моя жена сказала сегодня утром: я должна написать мистеру Сайксу. И она напишет — еще до Рождества». Это было написано в октябре. В декабре сообщается, что «моя жена мобилизуется для написания письма мистеру Сайксу». Но следующее письмо уже совсем не шуточное: Норе все тяжелее в Локарно, плохая погода нашла их и тут, метель, а затем землетрясение окончательно укрепили намерение вернуться в Цюрих. В январе 1918 года, проведя в Локарно всего три месяца, Джойс уехал.
Нора призналась Дэйзи Сайкс, что безумно рада самой возможности с кем-то поговорить. «В „Дахайме“ Джим со мной не разговаривал, — сказала она, — а у остальных был туберкулез». «Туберкулез» у нее означал то же самое, что «нервное расстройство» у Джойса, то есть что угодно. На новой квартире на Университатштрассе, 38, Джойс опять с головой ушел в «Улисса». Три эпизода были отработаны до пригодности к публикации, и Джойс, как всегда, приготовился вести сложные переговоры.
Но когда он написал мисс Уивер и Паунду, что хотел бы печатать новую книгу выпусками, как «Портрет…», «Эгоист» с радостью согласился — ему сразу предложили 50 фунтов за авторские права. Обрадованный Паунд получил сразу три первых эпизода и, прочитав первый, он написал Джойсу на якобы американском жаргоне: «Ето, мистер Жойс, поклянус, вы дьявольски атличный писатель, ну прямо поклянус… И я поклянус, што ваше изделье крутая литаратура. Я вам говорю, а уж я-то вьезжаю…» Переходил он из «Поэтри» в «Литтл ревью», к Маргарет Андерсон и Джейн Хип, которые собирались печатать еще и самую авангардную прозу. Дамы тут же заинтересовались Джойсом, но Паунд не связал их с ним — Джойс был его сокровищем, частной собственностью, и ничьим больше. Автор сам в феврале прислал им рукопись. Маргарет Андерсон разрезала пакет, вынула стопу машинописных листов и наудачу выдернула один: «Неотменимая модальность зримого. Хотя бы это, если не больше, говорят моей мысли мои глаза. Я здесь, чтобы прочесть отметы сути вещей: всех этих водорослей, мальков, подступающего прилива, того вон бурого сапога…»
— Это самое прекрасное, что я когда-либо читала! — воскликнула она. — Мы напечатаем это даже ценой наших жизней!
«Телемакиаду» начали печатать в мартовском выпуске «Литтл ревью», сумев обойти цензуру. Но критики сразу же накинулись на язык первого эпизода, и Паунду пришлось выбросить несколько строчек из следующих глав, о чем он покаянно писал автору. Джойс, однако, не стал возражать — он знал, что не позволит ни одного исключения, когда роман будет готовой книгой. Ему куда важнее было то, к чему будут готовы читатели, и он искал их. Норе зачитывались целые куски, но она тоже сочла язык омерзительным, и огорченный Джойс попытался добиться одобрения у Дэйзи Сайкс.
А в феврале труды Джойса прервал неожиданный, но приятный визит. Еще на Зеефельдштрассе он как-то пел за работой, и в дверь постучали. Жарнак съехал, и его комнаты сняла Шарлотта Зауэрман, первое сопрано Цюрихской оперы: она пришла не просить прекратить пение, а как раз потому, что ей понравился голос. Несколько раз они спели дуэтом, и Шарлотта предложила найти ему работу в театре, но Джойс сразу же отказался. Сказал, что попытался петь профессионально, но это оказалось никому не интересно. В этот раз Шарлотта среди прочего поинтересовалась, есть ли у него черный костюм. Костюма не было, но он спросил, в чем дело. «Может, скоро понадобится», — загадочно ответила она. «Ну, если так, то одолжу», — неуверенно согласился Джойс. Через пару дней, 27 февраля 1918 года, его пригласили письмом к управляющему цюрихского Эйдгеноссише-банк. Джойс одолжил черный костюм и отправился туда. Управляющий принял его крайне сердечно и объяснил, что клиент их банка, очень ценящий творчество мистера Джойса, знает о его тяжелых обстоятельствах и желает назначить ему что-то вроде стипендии. Ему открыт кредит в 12 тысяч франков. Ежемесячно он будет получать по тысяче франков.