Развивая проект Джойса, они отправились посмотреть Белфаст. Обход прошел не слишком удачно, хотя Джойс успел посмотреть знаменитые ткацкие фабрики и позвонить Уильяму Рейнольдсу, положившему его стихи на музыку. Мачнич и Ребез дождались Новака, намеченного в управляющие дублинским кинотеатром, и киномеханика-итальянца. Задержка произошла из-за того, что регистратор, выдающий лицензии, отсутствовал. Пришлось съездить в Корк, на этот раз по-деловому, без экскурсий, что огорчило Джойса. На нем была переписка — с половины пятого утра он рассылал срочную корреспонденцию в Триест, Лондон и Бухарест, а в семь они уже мчались под моросящим дождем в Найтсбридж, к поезду на Корк. Осмотр занял «пять жутких часов», затем они отправились в Дублин, куда и вернулись в одиннадцать вечера. Почти два месяца Джойс нанимал рабочих, заказывал мебель, сочинял афиши для открытия — а в промежутках, до трех ночи, писал роман.
20 декабря кинотеатр наконец открылся. Играл оркестр, публика аплодировала. Газеты были благожелательны, хотя репертуар первого сеанса был довольно странным: документальный фильм «Первый парижский приют для сирот», где показывали голых детей, французский фильм об отцеубийстве «Помпоньер» и «Трагическую историю Беатриче Ченчи», ренессансную историю об убийстве сестры братьями. Но показ прошел под аплодисменты. Репортаж «Ивнинг телеграф» был отправлен в Триест брату, чтобы он показал его Прециозо, а тому, в свою очередь, следовало написать об успешном прорыве триестинцев на мировой кинорынок и роли Джойса в этом предприятии.
Когда партнеры отбыли на родину, Джойс дождался получения лицензии и бросил синематограф на Новака, потому что задерживаться в Дублине не желал. Кроме того, у него была еще пара дел, коммерческий проект по импорту фейерверков, и старое предложение — агентство по импорту в Европу ирландских твидов ручной работы. На образцы Джойс прилично оделся и даже одарил кое-кого из триестских учеников.
В этот раз он повстречал мало знакомых. Столкнулся с Ричардом Бестом в кафе, с юным тогда Чарльзом Даффом, будущим автором книги «Джеймс Джойс для обычного читателя». Несколько раз виделся с Джорджем Робертсом, который намеревался успеть дать ему на просмотр гранки «Дублинцев», но не сумел, и вычитку пришлось отложить.
Поездки по делам «Вольты» были для Джойса не только сменой деятельности, но и новым эмоциональным и нравственным испытанием. В новой разлуке с Норой он вновь терзал себя и ее даже после их бурного примирения. К тому же перед отъездом она, не церемонясь, обозвала его «идиотом» за то, что он явился домой среди ночи и в соответствующем виде. За это Джойс наказывал ее ледяными открытками без писем. А потом обычный срыв. Письмо от 27 октября — поток ненависти к Ирландии и монолог об одиночестве и о том, как она вновь его предала:
«Не вижу ничего с любой стороны себя, кроме портрета священника, которому изменяют, слуг его и хитрой лживой женщины. Незачем мне приезжать сюда или оставаться тут. Если бы ты была со мной, я бы не страдал так.
…Я ревнив, одинок, недоволен и горделив. Почему ты не можешь быть со мной терпеливее и добрее? Тот вечер, когда мы вдвоем пошли на „Мадам Баттерфляй“, ты была со мной особенно груба. Я просто хотел послушать эту прекрасную и нежную музыку с тобой. Я хотел, чтобы ты почувствовала, как плывет душа твоя, подобно моей, в истоме и вожделении, когда героиня поет романс о надежде во втором акте, „Un bel di“: „Однажды, однажды увидим мы, как поднимается столб дыма над дальним краем моря; а потом появится корабль“… Потом другим вечером из кафе я пришел в твою постель и стал рассказывать обо всем, что надеюсь сделать и написать в будущем, о тех беспредельных амбициях, которые на самом деле и есть движущие силы моей жизни. Ты не слушала меня. Знаю, было поздно и ты устала за целый день. Но мужчине, мозг которого в огне, просто необходимо рассказать кому-нибудь о том, что он чувствует. Кому я мог рассказать, кроме тебя?»
В постели с врагом; чувствуй, как я, думай, как я, изнемогай, как я. Острие поединка с миром сходилось для Джойса в упрямой и дерзкой ирландке, оказавшейся частью всей его жизни. Но он заключал и перемирия, чаще всего в том же самом письме:
«Моя любовь к тебе — скорее обожание…»
Куда было Норе понять эти резкие перемены тона, настроения и отношения? Она отвечала, что несчастна, что боится — он устал от нее. Он утешал ее, писал и говорил, что не надо сомневаться в нем. Что если он напишет что-нибудь утонченное или благородное, то лишь потому, что слушал у врат ее сердца… Писал, что ищет для нее соболью шубу. Через пару дней соболь превратился в серую белку, отделанную синим атласом, но пока дела в «Вольте» шли не настолько хорошо, чтобы купить и это. Затем Джойс отослал ей несколько пар перчаток и двенадцать ярдов донегольского твида — из агентских образцов. Но самым необычным подарком стала рукопись «Камерной музыки»: не бумага, а специально обрезанный пергамент, индийские чернила, на обложке инициалы «Д. Д.» и «Н. Б.» каллиграфически сплетены в сложный вензель. «Ты маленькая грустная бедняжка, а я чертовски меланхоличный тип, поэтому наша любовь кажется мне такой печальной. Не плачь об этом усталом юном джентльмене на фотографии (это было последнее дублинское фото Джойса. — А. К.). Дорогая, он не стоит этого».
Нора, возможно, радовалась этим изысканным подаркам, но ей мешали кредиторы, счета и особенно домохозяин, некто Шольц, решительно отказывавшийся быть снисходительным… Станислаусу под угрозой немедленного выселения через суд пришлось заплатить целых два фунта — все, что у него было. Теперь настала его очередь давать телеграмму о присылке денег.
Джойсу и хотелось бы явить себя новым человеком, но как только весть о его деловых удачах разнеслась по Дублину, кредиторы стали в стойку. В списке тех, кто занимал и занял у него деньги, было около сорока человек. От некоторых Джойс спасался то в трамвае, то в пассажах. Тем не менее он цитировал слова Дидоны из «Энеиды»: «Non ignara mali miseris succurere disco» [67], которые в «Улиссе» произнесет уже как Стивен. К тому же возникла новая проблема: Джон Джойс после тяжелого конъюнктивита попал в больницу Джарвис-стрит, отчего все заботы о доме легли на Джеймса. Здешний домовладелец тоже грозился подать в суд и выселить их. Джойс иронично написал Станислаусу, что Рождество они встретят на улицах Дублина. Наскребя пяток шиллингов, он перевел их в Триест, а к Рождеству и Джойс-старший послал Норе несколько монет. Посылка с афишами «Вольты» должна была показать зловредному Шольцу и прочим кредиторам, что дела идут неплохо и им следует немного подождать.
Это помогло с кредиторами, но не с Норой. Ее душевное состояние ухудшалось. Она писала, что больше не может выносить разлуку пополам с угрозой выселения. Джойс ответил: «Ты пишешь, как королева. Пока я жив, буду помнить спокойное достоинство твоего письма, его печаль и презрение, и то крайнее унижение, которое испытал». Он предлагал ей оставить его, потому что он это заслужил — такое самобичевание одновременно делало его значительнее в собственных глазах. «Если ты оставишь меня, я буду вечно жить с памятью о тебе, святее, чем память о Боге. Я буду молиться во имя Твое». Однако Нора уже и сама взяла себя в руки. Следующие ее письма деликатнее и уравновешеннее. А Джойс пишет новое письмо, где говорит о ней в третьем лице, словно Рэли, обращающийся к Елизавете. Хотя речь о том, как он побывал в отеле «Финнз», устраивая своих партнеров:
«Очень ирландское место. Я так долго жил за границей и во стольких странах, что сразу чувствую голос Ирландии в чем угодно. Беспорядок на столе — ирландский, изумление на лицах — тоже, любопытные взгляды хозяйки и ее официантки. Чужая страна, несмотря на то, что я родился тут и ношу одно из ее древних имен… Бог мой, глаза полны слез! Почему я плачу? Потому, что так печально думать о ней, бродящей по комнатам, почти без еды, бедно одетой, простой и недоверчивой, всегда носящей в своем тайном сердце крохотное пламя, сжигающее тела и души мужчин… В ней я любил образ красоты мира, тайну и прелесть самой жизни, красоту и обреченность расы, породившей меня, образ духовной чистоты и жалости, в которые я верил мальчиком».