В журнальной публикации рассказ заканчивался словами Семена: «Папа, давай сначала мать откроем, ее надо обмывать… А потом ты плакать будешь, и я буду, я тоже хочу — мы вместе!» Но в рукописи было несколько фраз, отсеченных при редактуре:
«— Обожди, Семен, — произнес отец.
— Ты лучше не зови меня Семеном, — попросил старший сын. — Ты зови меня по-другому, зови Ксеней, такие девочки есть, и большие есть…»
В Петербурге в восемнадцатом веке жила женщина с именем Ксения, которая после смерти мужа взяла его имя Андрей и до конца дней ходила в мужском платье. Трудно сказать, имел ли в виду автор рассказа эту параллель, но даже если и нет, все равно что-то не случайное есть в сходстве двух сюжетов, ибо то, что совершает маленький платоновский герой, — есть подвиг юродства.
Этот подвиг был описан и в «Ямской слободе», и в более позднем рассказе «Юшка», герой которого терпит поношение и заушение от взрослых и детей, но при этом живет с уверенностью в том, что его «народ любит», только «без понятия», ибо «сердце в людях слепое». А когда побитый одним из этих сердечных слепцов, «Божье чучело» Юшка — и именно Юшкой звали Платонова в семье — умирает на большой дороге, то оказывается, что без него «жить людям стало хуже. Теперь вся злоба и глумление оставались среди людей и тратились меж ними, потому что не было Юшки, безответно терпевшего всякое чужое зло, ожесточение, насмешку и недоброжелательство».
Вслед за «Семеном» летом 1936 года Платонов опубликовал рассказ «Бессмертие». История создания этого редко включаемого в авторское «Избранное» произведения отличается от большинства платоновских текстов тем, что рассказ был написан на заказ. Заказчиком оказался новый нарком путей сообщения Лазарь Моисеевич Каганович, предложивший советским писателям написать книгу о работниках железнодорожного транспорта. Главным редактором проекта назначили Ермилова. Платонов был включен в писательскую бригаду и получил двух героев-орденоносцев, одним из которых стал начальник станции Красный Лиман Донецкой железной дороги Э. Г. Цейтлин (впоследствии репрессированный). Срок — месяц, но писать быстро Платонову было не привыкать, и рассказ был написан еще до встречи автора со своим героем. «Цейтлин человек умный (правда, я говорил с ним пока минут 10), очень похож на свой образ в моем рассказе», — сообщал Платонов жене 12 февраля 1936 года.
Виктор Шкловский позднее утверждал в «Литературной газете», что он «с трудом поднимал на эту работу Андрея Платонова», но верить Шкловскому не всегда можно. Во всяком случае, очевидно, что никакой аллергии на «эту работу» у Платонова быть не могло: железнодорожников, их быт, их труд он знал и любил, и государственная необходимость идеально совпала с личными интересами «наемного работника», как довольно точно определил ситуацию старый гудковец Семен Гехт.
Плодом любви стали одни сутки Эммануила Семеновича Левина, героя «Бессмертия», вписанные в паровозный пейзаж, где огромные машины были, как люди, каждый со своим характером: «После полуночи, на подходе к станции Красный Перегон, закричал и заплакал паровоз ФД [54]. Он пел в зимней тьме глубокой силою своего горячего живота и затем переходил на нежное, плачущее человеческое дыхание, обращаясь к кому-то безответному. Умолкнув на краткое время, ФД опять пожаловался в воздух, причем в его сигнале уже можно было разобрать человеческие слова, и тот, кто слышал их сейчас, должен почувствовать давление своей совести, потому что машина мучилась…»
Начальником этого паровозного царства оказывается уже не старый механик из «Чевенгура», для которого машины суть существа более высокого порядка, нежели люди, а заботливый, ответственный человек, железнодорожный странник, не пешком с нищенской сумой исходивший, а в кабине локомотива изъездивший огромную страну от Уссурийского края до Москвы, все свое сердце истративший на железную дорогу — и не только на машины, но и на людей. Одному из своих подчиненных Левин помогает купить достойного петуха для его плимутрокских кур, другому составляет более удобный график работы, чтобы тот мог возить на продажу горшки, с третьим ведет душевные беседы и не перестает зорко приглядывать, почему не принимают вагоны на башмак или горочный паровоз не может осадить состава.
У служебной верности государственного холопа своя цена — личная жизнь, вернее, ее отсутствие. С первой женой, артисткой, Левин расстался, женился второй раз, но жена и дочка живут в Москве, а он — с красивой кухаркой Галей. Однако иных отношений кроме бескорыстной заботы друг о друге меж ними нет, и Левин, придя с работы домой, как обычно «сам погладил и поласкал свое тело». В этой фразе при всей склонности Платонова к иронии и двусмысленности едва ли была отсылка к образу рукоблуда Козлова из «Котлована». Скорее строгая и чистая рифма к тем аскетичным асексуальным героям, которых Платонов писал в двадцатые годы. «Он себя считал временным, проходящим существом, которое быстро минует в историческом времени, — и больше не будет таких встревоженных, неинтересных, озадаченных вагонами и паровозами людей, и может быть — хорошо, что их не будет». Это, последнее, мог бы сказать о себе и безногий инвалид Жачев…
Но, пожалуй, самый интересный и живой герой рассказа не Левин, а его помощник с лицом заклятого врага турецкого султана Ефим Едвак.
«Он сделать мог все, но без крайней нужды не предпринимал ничего. Лишь непосредственная угроза смерти заставляла его совершать жизнь и движение. Главным всеобщим злом Едвак считал простое обстоятельство: люди работают сегодня то, что полагается делать не ранее завтрашнего дня. Отсюда все и пошло крутиться и мучиться <…> В свободное, домашнее время Едвак играл на балалайке, пил настойку, звал девиц и плясал с ними, пока не приходил от веселья в отчаяние. Человек большого, но неподвижного ума, он жил, как старинный бурлак, мог работать, как артист, мог до гроба ничего не делать. Женщины, сколько их ни было, долго его не терпели. Наверно, у Едвака душа была такой просторной емкости, что там ни одна женщина не сумела построить семейного гнезда, чувствуя себя, как воробей в пустой цистерне.
— Бушуешь? — спросил однажды Левин у Едвака.
— Живу, — ответил Едвак».
Воробей Едвак — а сравнениё с воробьем для Платонова едва ли не высшая и самая устойчивая похвала — и в самом деле живет, хоть и жалуется не только на эту жизнь в бордовом Перегоне, но и на всю советскую систему — поразительно, как это место не только пропустили в печать, но даже не заметили уже напечатанное: «У нас командиры привыкли скопом, народом брать. Где одно нужно, они троих держат. У нас привыкли не думать, а терпеть…»
Последнее — прямой выпад против Левина, который не бушует, не живет, а терпит, и Едвака пытается для государственных целей приспособить. Однако советскую критику, прозевавшую Едвака, «неполноценность» образа жизни коммуниста Левина с его налившимися кровью от недосыпа глазами взбесила. «Нужно ли доказывать, что платоновский „большевик“ отличается от подлинного большевика как смирение от непримиримости, как отчаяние от гнева, молитва от действия, знахарство от науки, фанатизм от общественного самосознания, как нищая сума от рога изобилия…» — возопил первый платоновед республики А. С. Гурвич и вбил свой костыль: «Самосознание Левина и тенденция развития советской социалистической личности прямо противоположны».
А между тем Платонов своего героя нимало не абсолютизировал и вовсе не настаивал на том, что все люди и даже все большевики непременно должны быть такими, как Эммануил Семенович.
«…люди должны проявлять свою жизнь, наслаждаться, стремиться — при всех обстоятельствах во все времена, будь рабство, будь средние века, будь будущее. Нельзя согнуться всем, присмиреть, нет — это немногие. Количество радости, оптимизма приблизительно одинаково, и оно, это количество, способно проявляться почти в любых формах — в самой даже жалкой форме. Жизнь никто не может, не хочет откладывать до лучших времен, он совершает ее немедленно, в любых условиях», — отмечал он в своей «Записной книжке чужих идей, мыслей и разговоров».