Мише есть куда деваться, Миша — большевик, идеолог, человек мыслящий, говорящий очень верные вещи: «Царь и богатые люди не знают, что сплошного народу на свете нету, а живут кучками сыновья, матери и один дороже другому. И так цепко кровями все ухвачены, что расцепить — хуже, чем убить… А сверху глядеть — один ровный народ, и никто никому не дорог! Сукины они дети, да разве же допустимо любовь у человека отнимать? Чем потом оплачивать будут?» Свату с ним куда как интереснее и сподручнее, чем с тихим Филатом, но слова — это всего лишь слова, даже если они про любовь, и когда в феврале семнадцатого Миша со Сватом уходят делать революцию, а Филат остается в слободе, то вместе с ним остается автор, и это очень важный выбор.
Филатова тоска, Филатово восприятие происходящего в стране, его воспоминания о детстве, о родной деревне, о матери, которая умерла по дороге к сыну, Филатова привязанность к неизменному, что бы ни творилось в окружающем мире («Он смутно чувствовал, что плетни, ведра, хомуты и другие вещи навсегда останутся в слободе и какой-нибудь человек их будет чинить»), дороже автору, чем те великие свершения, которыми заняты его сознательные герои. В то время как в мире идет революция, Филат выполняет бессмысленную, беспросветную, тоскливую работу, но в конце концов лишается и ее, и только тогда, никому не нужный, решается на кроткий мятеж: «Я ни при чем, что мне так худо, — думал Филат. — Я не нарочно на свет родился, а нечаянно, пускай теперь все меня терпят за это, а я мучиться не буду».
У «Ямской слободы» открытый финал — Филат уходит вместе с Мишей бить кадетов, но едва ли его ждет слава героя Гражданской войны, едва ли родится в нем новый сознательный человек — его уход из родного поселения есть акт отчаяния, не более того. И будущая судьба Филата, описанная в повести «Впрок», — тому подтверждение. А автор «Ямской слободы» и здесь не покидает описанного им печального места, оставшись на этот раз с теми, кто стоит на социальной лестнице еще ниже — с нищими и попрошайками, которым Филат, уходя, забыл закрыть дверь и напустил в их жилище холод.
«Ямская слобода» для Платонова — нечто вроде взгляда, брошенного назад, невозможность не смотреть и не думать о слабых, изможденных, измученных и обремененных, и позднее все эти мотивы воплотятся в «Чевенгуре», в образах прочих. Но между «Ямской слободой» и обстоятельствами жизни Платонова летом 1927 года есть та же связь, что между его судьбой и «Епифанскими шлюзами» предшествующей зимой. Повесть писалась в очень напряженном, не устроенном в платоновской судьбе году, когда он фактически оказался выброшенным из нормализованной советской жизни. За отказ ехать по следам Бертрана Перри автору «Епифанских шлюзов» пришлось заплатить самой дорогой московской ценой — квартирным вопросом.
Из Центрального Дома специалистов сельского и лесного хозяйства, где жил мелиоратор-отказник с женой и ребенком («В Москве мы жили в Центральном Доме специалистов, он находился где-то в центре, недалеко от Лубянской площади, — вспоминала Валентина Александровна Трошкина. — Там нам дали комнату и к ней что-то вроде кухоньки. Собственно, этот дом был общежитием: все комнаты, комнаты… и жили в них мужчины-специалисты. Из женщин были только мы с сестрой и секретарша начальника Дома специалистов»), его постоянно грозились выселить, и сколь ни оттягивал Платонов этот момент, веревочке пришел конец.
«Принимая во внимание, что т. Платонову со стороны ЦБ землеустроительной секции была предоставлена фактическая возможность получения работы в качестве губмелиоратора в Тамбовской губ. и губмелиоратора в одной из губерний Центральной полосы (в частности, в Туле), а также отказ его от работы, предложенной ему ЦБ землеустроительной секции, и учитывая, с другой стороны, что помещение, занимаемое т. Платоновым, крайне необходимо для нужд ЦДС, а также неоднократное предложение т. Платонову со стороны ЦДС об освобождении им означенного помещения, считать дальнейшее пребывание Платонова в Центральном Доме специалистов невозможным и предложить ему освободить это помещение в ЦДС в двухнедельный срок со дня предупреждения его об этом».
Принятое 21 августа 1927 года решение было реализовано три недели спустя, и Платоновы уехали в Ленинград к отцу Марии Александровны Александру Семеновичу Кашинцеву. Так закончился первый, очень трудный, очень плодотворный, неворонежский год в жизни Андрея Платонова, подаривший ему пять созданных в условиях чрезвычайного напряжения законченных повестей, а плюс к тому вещи незавершенные — с этими личными достижениями встречал он десятую годовщину революции, о праздновании которой написал в неопубликованном пародийном рассказе «Надлежащие мероприятия» с подзаголовком «Святочный рассказ к 10-й годовщине», представляющем собой монтаж бюрократических предложений с мест о том, как лучше всего отметить юбилей.
Там были самые разные идеи: завести «книги учета выдающихся деятелей революции по всем советским линиям», «художественно начертить схему диктатуры пролетариата», «особым торжественным законодательным актом организовать на пространстве Союза 10 революционных заповедников», «добиться всесоюзного радостного единодушия, посредством испускания радиоволн и организовать взрывы счастья с интервалами для заслушивания итоговых отчетов» и прочие в духе щедринской сатиры инициативы. Но, пожалуй, самым ядовитым местом в пародии на советскую казенщину стало предложение, формально связанное с фильмами Сергея Эйзенштейна, а на деле бьющее куда дальше.
«…Товарищ Никандров, будучи чистым Новороссийским пролетарием, до подобия похож на великого вождя В. И. Ленина. Эта косвенная причина послужила обстоятельством для его игры в знаменитой картине Октябрь режиссера туманных картин т. Эйзенштейна. Имея в виду необходимость широкого ознакомления пролетариата с образом скончавшегося вождя, а мавзолей в Москве не может обслужить всех заинтересованных, я предлагаю… учредить особый походный мавзолей, где бы тов. Никандров демонстрировал свою личность и тем восполнял существенный культурный пробел… От сего трудовой энтузиазм и преданное рвение в народевозвысятся и поездки тов. Никандрова самоокупятся…»
Это «предложение» было автором из рукописи вычеркнуто, но тень его осталась, являясь в лунные бессонные ночи, как остались и горечь, и смех, и нежность, и тревога, и все это вошло в роман, над которым Платонов уже вовсю в тот грустный год работал.
Глава седьмая АДОВО ДНО КОММУНИЗМА
«Чевенгур» — не просто самое крупное произведение Андрея Платонова в 1920-е годы, да и во всем его творчестве. «Чевенгур» — одна из вершин русской прозы XX века. Книга, стоящая в одном ряду с «Петербургом», «Тихим Доном», «Белой гвардией», «Жизнью Арсеньева», «Доктором Живаго»…
Превозносить роман, придумывать эпитеты и рассыпаться в восторгах можно бесконечно долго, можно подробно, внимательно, слово за словом его комментировать, анализировать, разгадывать как ребус, толковать о мотивах, образах, композиции и героях, можно ездить по России и искать, где Чевенгур обретается и что сегодня в нем происходит. В этом смысле первый платоновский роман оказался одним из самых популярных среди литературоведов и культурологов произведений, собравших гигантскую научную библиографию как в России, так и за ее пределами; он давно стал своеобразным литературоведческим полигоном, где все стреляющие попадают в цель, благо отзывчивый текст тому способствует, предоставляя безмерное поле для любых интерпретаций. Но с точки зрения биографии своего создателя «Чевенгур» интересен прежде всего как повод к первому откровенному, очень неожиданному для Платонова столкновению с советской властью и первому, хотя и далеко не последнему удару, пролетарскому писателю нанесенному ею и вряд ли им тогда чаемому.
Да, до «Чевенгура» Платонову не удалось напечатать «Антисексус» и «Эфирный тракт», а также некоторые статьи, рассказы и литературные манифесты, но преувеличивать эти неудачи не стоило бы. «Чевенгур» — иное дело. В нем Платонов высказался по ключевым вопросам недавней русской истории и написал книгу, которая могла бы изменить не только течение всей русской прозы XX века, но и переменить его собственную судьбу. Трудно сказать, в какую сторону, скорее ухудшения, но замолчать либо обойти вниманием это сочинение советской критике не удалось бы. Однако при жизни автора была напечатана лишь первая, идеологически наиболее «безобидная» часть романа, получившая название «Происхождение мастера», да несколько небольших отрывков.