Босталоева, как заметил М. Геллер, «своим телом кормит строительство», она есть странный символ и воплощение женственности, щедрости, изобилия и бесконечной самоотдачи, но символ поруганный, и автор это хорошо чувствует и сочувствует своей героине и ее исковерканной судьбе. Даже праздник в честь окончания строительства, на котором Надежда Михайловна танцует с подчиненными, описан странными, двусмысленными словами: «Босталоева вошла в среду людей и стала танцевать по очереди со всеми товарищами, пока не перепробовала всех; только Вермо, как занятый музыкант, не мог потанцевать с Босталоевой, но зато она, двигаясь, обещала ему достать агрегат для бурения на ювенильное море, и Вермо с энергией радости начал еще лучше играть на гармонии. Один погонщик вентиляторного вола стоял в стороне, не примкнув к дружбе и музыке, но и его Босталоева взяла в дело танца, отчего погонщик весь заухмылялся и уж заранее согласен был положить всю свою силу на совхозном строительстве — настолько он мало еще видел нежности в жизни. Танцуя, погонщик нюхал подругу директора и наслаждался своим достоинством, нужностью и равенством с высшими друзьями, а Босталоева глядела на него близко и улыбалась ему в лицо своей улыбкой серьезной искренности, своими спокойными верными глазами, и погонщик чувствовал ее легкую руку на своем плече, привыкшем к тяжести и терпению.
Глядя на танцующих, Вермо успел уже продумать вопрос о рационализации отдыха и счастья, а сам не мог победить в своем сердце чувства той прозрачной печали, которая происходила от сознания, что Босталоеву может обнять целый класс пролетариата и она не утомится, она тоже ответит ему со страстью и преданностью».
Принадлежать всем и не принадлежать никому, раздарить, раздать себя, сгореть — это ли то счастье, которое должно стать наградой новым людям нового мира? И то, что девственник Вермо, как рабочий мул, как тот бык, у которого кулаки отрезали член размножения и съели его — а подобная, очень смешная сцена в романе есть — награждается участью кастрата и ему единственному Босталоева не достается (самый финал повести, когда Босталоева с Вермо уплывают в Америку, не в счет), и есть торжество даже не социальной, а некой высшей справедливости.
«Ювенильное море» оканчивается как будто бы хорошо, но по-человечески повесть все равно вышла грустная. Не получалось у Платонова иных писать. Чем дальше воздвигалась, или, точнее, отодвигалась советская утопия, тем больше Платонов обращал взгляд на тех, кто добровольно или нет, но приносил себя в жертву ее строительству. Не сомневаясь, не позволяя себе усомниться в его конечной цели, он изливал нежность не на будущее, а на настоящее, но эта нежность порою окрашивалась в те чевенгурские лирико-сатирические цвета, которые распознал в молодом писателе Максим Горький. Плакать и смеяться, любить, жалеть, быть беспощадным и милосердным ко всем проявлениям человеческой натуры, в которой соединяется несовместимое.
Так, сочувственной авторской иронией пропитаны образы других персонажей «Ювенильного моря» — революционная старуха Мавра Кузьминична, взявшая себе отчество Федератовна, которая всю республику любит, день и ночь ходит и щупает, «где что есть и где чего нету», готовая кокнуть всех врагов, инспектирующая дома колхозников, ругающаяся на нерасторопных хозяек и ленивых работниц («сучки-подкулачницы… только любите, чтоб вам груди теребили, а до коровьих грудей у вас охоты нет…») и складывающая зло в запас своего сердца против рачительных и трудолюбивых, но заканчивающая сожительством с бывшим оппортунистом, ибо доброе ее сердце оказывается сильнее зла; ироничен образ зоотехника Високовского, который больше жизни любит коров и физически страдает от кулаков-вредителей, которые несчастных животных убивают («Я не могу больше служить в таком учреждении!.. Я специалист, я никаких родных в мире не имею, а здесь животных воспитываю, а ваши кулаки их картошками душат, ваши колодцы сухими стоят <…> Если кулаки у вас еще будут, а воды все мало и мало, я уеду отсюда. Я два года любил телушку Пятилетку, в ней уж десять пудов веса было, я мясного гения выращивал здесь, а ее теперь затоптали в очереди за водой! Это контрреволюция: я умру — или жаловаться буду!..»), но, пожалуй, самым ироническим и художественно ярким является образ антагониста всех этих добрых людей, всех энтузиастов, тружеников, фанатиков, музыкантов-любителей и устремленных в будущее мечтателей — образ Адриана Филипповича Умрищева, бюрократа, бездельника и обывателя с прихотливой биографией «невыясненного» советского служащего.
В начале повествования Умрищев — директор мясосовхоза нумер сто один, интересующийся на свете всем чем угодно, кроме скотоводства, и исповедующий принцип «не суйся» — то есть предоставь событиям развиваться по их собственному течению. Вскоре его снимают с директорской должности, но по причудливым законам советской бюрократии Умрищев оказывается председателем соседнего с мясосовхозом, который возглавляет Босталоева, колхоза. И вот тут при сравнении двух этих хозяйств, при своеобразном «социалистическом соревновании» ведущих форм собственности в СССР странные обнаруживаются веши.
В совхозе — нищета, совхоз разворовывают, в нем земля раненая и измученная. А в рядом лежащем колхозе в то же самое время…
«…была тишина, из многих труб шел дым, слабый от безветрия и солнечной жары, — это бабы пекли блинцы; на дворах жили толстые мясные коровы и лошади, на улицах копались куры в печной золе и из века в век грелись старики на завалинках, доживая свою позднюю жизнь. Грустные избы неподвижно стояли под здешним старинным солнцем, как бедное стадо овец, пустые дороги выходили из колхоза на вышину окружающих горизонтов, и беззаботно храпели мужики в сенцах, наевшись блинцов с чухонским маслом. Еще на краю колхоза Федератовна встретила четырех баб, которые понесли в горшках горячие пышки в совхоз своим арестованным мужьям-пастухам; однако те бабы, видно, не особо горевали, так как ихние туловища ходили ходуном от сытых харчей и бабы зычно перебрехивались».
Эта благостная картина возмущает, оскорбляет «советскую наседку» Федератовну, когда та отправляется проверять, как устроена экономика колхоза.
«Она обнаружила, что на каждом дворе была полная живая и мертвая утварь — от лошади до бороны, не говоря уже про пользовательных, про молочных или шерстяных животных. Что же, спрашивается, было обобществлено в этом колхозе? Никакой коллективной конюшни или прочей общественной службы Федератовна не нашла, хотя и прощупала всю деревню сквозь, даже в погреба заглядывала и на чердаки лазила».
Но еще больше переполняется она «гневом ненавистных чувств», когда узнает, в чем причина благоденствия и богатства умрищевского колхоза.
«— Ты погляди на мое достижение, — указывал со спокойствием духа Умрищев, — у меня нет гнусной обезлички: каждый хозяин имеет свою прикрепленную лошадь, своих коров, свой инвентарь и свой надел — колхоз разбит на секции, в каждой секции — один двор и один земельный надел, а на дворе одно лицо хозяина, начальник сектора.
— А чьи же это лошадки у твоих хозяев?
— Ихние же, — пояснил Умрищев, — я учитываю чувственные привязанности хозяина к бывшей собственной скотине».
Если вспомнить «Котлован» с загубленными лошадьми, то Адриан Умрищев — своеобразный антиактивист. И хозяйство его построено по совершенно иному принципу, нежели колхоз имени Генеральной Линии: в него — и здесь вспоминается избитая до полусмерти, но живая хроника «Впрок» — сгоняют не бедноту, не голь перекатную, а принимают настоящих хозяев, и оттого он процветает. Сомнительной утопии, осуществленной в «Родительских двориках», над разрушением которых во имя реализации «вермовых» планов безутешно плачет даже Надежда Михайловна Босталоева, жутковатой башне для безболезненного умерщвления животных противопоставлена воплотившаяся реальность умрищевского кооперативного хозяйства.
Этот эпизод отразился позднее в воспоминаниях Льва Гумилевского, которому Платонов читал «Ювенильное море» в рукописи («читал по-писательски, безвыразительно, без игры в лице, едва меняя интонацию»), и мемуарист воспроизводит разговор Федератовны с Умрищевым по памяти и довольно близко к тексту, но все же несколько иначе, и смещение акцентов очень показательно.