Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Слова датчанина прозвучали тем трагичнее, что всего через несколько месяцев после написания пьесы «Шарманка» Платонову самому пришлось публично признавать «ошибки» перед судом советской литературной и партийной общественности. В координатах платоновской биографии сцена суда над оступившимся пешим большевиком, когда собрание требует, чтобы Алеша отрекся от своего безобразия, называет его врагом, фашистом, вредителем и изменником, и «ничего не член» Алеша, согласно авторской ремарке, «стоит окруженный всеобщей враждой; он тоскует и растерян. Он не знает, как ему дальше жить» — кажется написанной уже после событий лета 1931 года (хотя «Шарманку» датируют октябрем — декабрем 1930-го) или же наполненной их предчувствием как самым горьким и верным пророчеством надвигающейся личной катастрофы.

И все же Платонов писал «Шарманку» не для того только, чтоб изобразить трагедию сломленного, «примирившегося перед фактом» художника («Зачем ты испугался этой гнусной прослойки? Ведь я осиротею без тебя», — восклицает Мюд, и здесь есть нечто предвосхищающее мотивы «Мастера и Маргариты» с измученным героем-творцом, сильной, любящей женщиной и выносящим приговор всесильным иностранцем). Помимо этого, а вернее, прежде всего речь в пьесе шла о важнейших моментах жизни страны — о вновь наступившем голоде (голодные детские лица, глядящие в окно учреждения, и голос девочки: «Дядь, дай кусочек… Нам хоть невкусное… Хоть мутного»), о бесхозяйственности, вредительстве и одновременно безумных темпах индустриализации, приводящих к уничтожению народа.

В стране принимается решение о строительстве дирижаблей, не случайно «Дирижабль» было одно из первоначальных названий «Шарманки», но характерна реплика одного из персонажей: «Нам дирижабль в виде тары нужон! У нас кадушек нету!» Можно предположить, что при всей любви Платонова к технике призыв к переводу народной энергии с небес на землю, от высоких устремлений энтузиаста Алеши («Я люблю больше всего дирижабль. Я все думаю, как он взойдет над бедной землей, как заплачут все колхозники вверх лицом и я дам ревущую силу в моторы, весь в слезах классовой радости») к практичной, реально необходимой и полезной деятельности единственного толкового работника с говорящей фамилией Опорных, озабоченного тем, что «всё, как это говорится, летит, прет, плывет и растет, а у нас тары нет», составляет одну из «фуфаевских» идей пьесы.

Однако если «Шарманка» даже при условно-благополучном окончании, рифмующемся с финалом «Города Градова», то есть упразднением злостного кооператива в пользу добычи природного газа (откуда, надо полагать, и пошел «Газпром»), была заведомо неподцензурна и содержала в себе политический градус неразведенного медицинского спирта (особенно когда драматург обращался к голосу осовеченной толпы, выкрикивающей «Следите друг за другом!», «Не доверяй себе никто», «Считай себя для пользы дела вредителем!», «Карайте сами себя в выходные дни!»), то другие произведения тех лет — либретто «Машинист», незавершенный сценарий о ленинградском заводе имени Сталина, а также ряд очерков и, наконец, первая часть «Технического романа», получившая название «Хлеб и чтение», выглядели несколько менее крамольными.

Судьба последней рукописи особенно примечательна. Весной 1932 года был арестован по делу «Сибирской бригады» заведующий редакцией «Красной нови» Николай Иванович Анов, писатель-сибиряк, человек независимых взглядов, с огромным уважением относившийся к Платонову и пытавшийся на деле ему помогать. «Для таких людей, как Андрей Платонов („Впрок“), Анов аванс из земли выскребывал. Кстати, Платонова он среди сибиряков всячески популяризировал, называл новым Гоголем», — показывал на допросе арестованный вместе с Ановым поэт Павел Васильев, и если учесть, что Анов был настроен по отношению к коллективизации и вообще к проводимой Сталиным политике весьма враждебно, то его симпатия к автору «Котлована» многое объясняет в мировоззрении самого Платонова.

При обыске на квартире у Анова изъяли несколько платоновских рукописей: «Ювенильное море», «14 красных избушек», фрагменты «Чевенгура» и «Технический роман». В начале 1990-х годов они были обнаружены исследователем Виталием Шенталинским в архиве КГБ, и тогда же «Технический роман» увидел свет. Долгое время считалось, что это произведение есть расширенный вариант рассказа «Родина электричества», написанного якобы в 1926–1927 годах, а опубликованного в 1939-м, однако, как убедительно показала Н. В. Корниенко, на самом деле движение носило обратный характер, и сначала была написана первая часть «Технического романа» — «Хлеб и чтение» (согласно авторской датировке в 1931 году, а по уточняющему предположению исследовательницы, в первой половине этого года, то есть как раз накануне большевистского погрома), а уже потом, в 1939-м, «Родина электричества».

В отличие и от «Котлована», и от «Шарманки», и от хроники «Впрок» «Технический роман» — произведение историческое, ностальгическое, посвященное вольной и прекрасной юности автора, когда «революция… была как пространство — открытое, свободное, но еще незаполненное», и это тем важнее подчеркнуть, что фактически именно этот роман стал для своего создателя не столько идеологическим, сколько психологическим, личностным выходом из «Котлована». Не в будущее, которое еще неизвестно, каким будет, кто до него доживет и в нем воскреснет, а — в прошлое, в те времена, когда молодой Андрей Платонов был счастлив и полон сил, а «на земле стало тихо и начали пахать, сеять и трудиться сами на себя, и сила уставшего народа опять скоплялась внутри его».

Это не значит, что автор стремился революционное прошлое романтизировать или идеализировать, но все же именно в нем он искал и находил духовную опору, когда на рубеже 1920—1930-х народная сила вновь начала убывать, и трагедии этого истощения были посвящены и «Котлован», и пьеса «14 красных избушек». Написанный во временн о й промежуток между этими трагическими вершинами, «Технический роман» стал своеобразным платоновским возвращением в начало двадцатых годов, в город Ольшанск и его окрестности, в которых угадываются Воронеж и Воронежская губерния, а главные герои его — Семен Душин и Дмитрий Щеглов — живут в окружении тех людей и идей, что наполняли жизнь молодого журналиста, поэта и мелиоратора Андрея Платонова. Как и в случае с героем хроники «Впрок», поэтическую, литературную составляющую автор из биографии своих героев сознательно устраняет — они не писатели, не поэты, хотя Душин и сотрудничает с газетой «Красная губерния», но исключительно как журналист. Они — бывшие рабочие, в Гражданскую войну — бойцы железнодорожных войск Красной армии, а в мирное время студенты, инженеры — молодая советская техническая интеллигенция, «вооруженные умы пролетариата», друзья и соратники, единомышленники. Но по ходу действия романа все острее делается разница между одержимым революционной любовью к дальнему, «уверенному в торжестве своего сознания над бедным таинственным сердцем» Душиным и исполненным любовью к ближнему Щегловым, который с «робостью и внимательным удивлением рассматривал людей и весь всемирный вид, еще не имея какого-либо сознательного желания и собственного характера и не стремясь ни к господству, ни к наслаждению».

«Технический роман» стал для Платонова попыткой разобраться в собственной «смешной» молодости с ее поисками, метаниями, перекосами и взрывными противоречиями. «Мое молодое, серьезное (смешное по форме) — останется главным по содержанию навсегда, надолго», — отмечал он в «Записных книжках» той поры. Несмотря на название романа, вопросы, которые герои призваны решить, далеко не технические, а нравственные, бытийные.

Линия жизни Семена Душина — это уже традиционная в платоновском мире история исканий целеустремленного человека, на пути которого встает любовь к женщине, и он пытается этой любовью управлять, чтоб она не мешала великим намерениям осчастливить трудящееся человечество. Душин — своеобразный инвариант инженеров Крейцкопфа, Вогулова, Матиссена или отца и сына Кирпичниковых, хотя и с определенными поправками: «Душин хотел, чтоб земля пролежала нетленным гробом, в котором сохранилась бы живая причина действительности, чтоб социалистическая наука могла вскрыть гроб мира и спросить сокровенное внутри его: в чем дело? — и слух точной науки тогда услышит, быть может, тихий, жалобный ответ».

68
{"b":"158936","o":1}