На выходе из шумного, переполненного народом аэропорта, как только они оказались на улице, где стояла погода, обычная для поздней весны, Окуджава сказал:
— Следующая революция должна совершаться ради большей свободы. Уж очень мало мы продвинулись, если считать, что продвинулись вообще. Слишком много старой номенклатуры[10] остается у власти. Они строят из себя приверженцев демократии, расхваливают капитализм на каждом углу, а сами подкапываются под него.
Горов не стал поддерживать эту тему. Борис Окуджава актером был никудышным. Чрезмерная пылкость его речей нимало не сумела прикрыть его истинные настроения: уродливая бородавка красовалась у носа, словно бы подтверждая давно замеченную истину: бог шельму метит.
По низкому небу ползли серовато-черные тучи, приближалась гроза.
Немногочисленные мелкие торговцы, сумевшие получить разрешение на свои занятия, пытались сделать бизнес на подходах к аэропорту. Кое-кто торговал прямо с грузовиков, у других были маленькие тележки или переносные прилавки, на которых они раскладывали всякую мелочь: сигареты, конфеты, туристские карты, безделушки. Дело у каждого такого предпринимателя было рискованным, но бойким, и, похоже, что эти торгаши, по крайней мере, некоторые из них, должны преуспевать. Но все они были очень плохо одеты, походя не на бизнесменов, но чуть ли не на оборванцев. Тут скорее всего срабатывала привычка: еще совсем недавно процветание считалось чем-то предосудительным, едва ли не преступлением. Более того, за мелкую торговлю, вроде той, что шла теперь у аэропорта, сажали, а то и казнили. У многих граждан новой России еще слишком свежи были воспоминания о неприятностях, которыми нередко оборачивается недолгое преуспевание, тем более что злобная зависть неотесанного чиновничества к деловым людям не благоприятствовала забывчивости.
Машина, присланная из Министерства, стояла прямо перед зданием аэропорта, в неположенном месте, с незаглушенным двигателем. Как только Окуджава с Горовым уселись на заднем сиденье и закрыли дверцы, водитель — юноша в форме моряка — с ходу ударил по газам.
— Что с Ники? — спросил Горов.
— Его положили в больницу месяц назад, тридцать один день уже прошел. Думали сначала, что кровь плохая, подозрение на мононуклеоз или грипп. Мальчик потел, у него кружилась голова. И так его тошнило, что он даже пить отказывался. В больнице вводили ему питание внутривенно, чтобы не допустить обезвоживания организма.
При опозорившемся режиме здравоохранение находилось в исключительном ведении властей — и все равно оставалось ужасающим, даже по меркам слаборазвитых стран Третьего мира. В больницах, по большей части, не хватало даже стерилизаторов для обработки медицинского инструмента. Диагностическое оборудование вообще слыло невероятным дефицитом, а отпускаемые на медицину средства преступно транжирились. Сестры пользовались многоразовыми грязными иглами для подкожных инъекций, несмотря на то что вышли все мыслимые сроки, а поскольку стерилизация оставляла желать лучшего, зачастую укол не исцелял, заражал больного какой-нибудь дополнительной инфекцией типа гепатита. Крах былого строя явился благословением, однако бесславно ушедшая власть оставила страну разоренной, так что за последние годы качество медицинского обслуживания стало еще ниже.
Горов поежился от одной мысли о малыше Никки, вверенном попечению врачей, которых учили в заведениях, оснащенных ничуть не лучше и нисколько не современнее, чем те больницы, где они после своих вузов работали. Кто спорит, не бывает родителей, которые не молили бы бога о даровании их чадам крепкого здоровья, однако в новой России, как и в той империи, что существовала прежде, такое событие, как госпитализация ребенка, не просто заставляло беспокоиться за обожаемое дитя, но ввергало в страх, если не в отчаяние.
— Вас не поставили в известность, — продолжал Окуджава, потирая кончиком указательного пальца свою пылающую рубиновым огнем бородавку, — потому что вы выполняли весьма ответственное задание. И к тому же положение не казалось предельно критическим.
— Но если это не инфекционный мононуклеоз и не грипп, то что? — перебил его Горов.
— Эти диагнозы не оправдались. Потом подозревали ревматизм — ведь у ребенка жар.
Горов слишком давно служил в подводном флоте и командовал людьми, чтобы не научиться не показывать виду при столкновении с любыми неприятностями, будь то сбой в машинном отделении или противостояние враждебной морской стихии. Никита Горов умел оставаться внешне спокойным, даже когда внутри его все бушевало, вот как сейчас, когда душу терзали мучительные картины: его сын, перепуганный, одинокий, страдает от боли в больничной палате, по которой бегают тараканы.
— Но и эти подозрения не подтвердились, — сказал он полувопросительно.
— Так точно, — продолжил Окуджава, все еще ковыряя свою бородавку и глядя в затылок водителю. — Жар и другие симптомы пошли на спад, и некоторое время казалось, что Николай поправляется. Дня четыре он чувствовал себя неплохо. Но потом жар опять стал мучить мальчика. Назначили новое обследование. И... дней восемь назад нашли злокачественную опухоль в мозгу.
— Рак, — глухо произнес Горов.
— Опухоль слишком велика, чтобы устранить ее хирургическим путем, а радиотерапия запоздала — болезнь зашла слишком далеко. Как только стало ясно, что состояние Николая ухудшается, мы решились прервать ваше радиомолчание и вернуть вас из похода. Надо поступать по-людски, пусть мы и рискуем сорвать важное задание. — Он замолчал и наконец повернул лицо к Горову. — Прежде, разумеется, никто бы не осмелился подумать даже, что можно пойти на такой риск. Но теперь настали времена получше. — Последняя фраза была произнесена с такой неприкрытой фальшью, что можно было заподозрить Окуджаву в том, что он лелеет на груди серп и молот, знамение всего того, чему он искренне и истинно привержен.
Горова мало тревожила тоска Бориса Окуджавы по кровавому прошлому. Да и демократия его не особенно заботила, плевать ему было на все — он думал о Нике. На шее, у затылка, выступил холодный пот, словно Смерть прикоснулась к нему ледяными пальцами.
— Нельзя ли вести машину побыстрее? — спросил он у молодого человека в морской форме за рулем.
— Осталось совсем чуть-чуть, — заверил его Окуджава.
— Ему всего восемь, — сказал Горов, обращаясь скорее к себе, чем к своим спутникам.
Никто ему не ответил.
В зеркальце заднего вида машины Горов видел лицо водителя. Глаза молодого человека глядели на него с таким чувством, которое, наверное, можно было назвать жалостью.
— Сколько ему еще осталось? — спросил Горов, хотя и предпочел бы не слышать заведомо ясного ему ответа.
Окуджава заколебался. Потом все же произнес:
— Его может не стать с минуты на минуту.
Горов и без того понимал, что Ника умирает, еще с тех минут, когда в капитанской каюте «Ильи Погодина» читал расшифрованную депешу. Адмиралы, конечно, не были ни людоедами, ни извергами рода человеческого, но, с другой стороны, Министерство не разрешило бы помешать выполнению ответственнейшего задания в Средиземноморье, не будь положение совершенно безнадежным. Потому на всем стремительном пути своем в Москву Горов старательно готовил себя к такой новости.
Лифты в больнице не работали, и Борис Окуджава повел Горова черным ходом, по грязной, плохо освещенной лестнице. Окна на лестничных площадках давно не мыли, их стекла были густо засижены мухами.
Подниматься пришлось на седьмой этаж. Дважды Горов останавливался, когда ему казалось, что у него дрожат колени, но оба раза, на миг поколебавшись, заставлял себя продолжать свое скорбное восхождение.
Никки лежал в палате на восемь больных, в которой было еще четверо умирающих детишек. Кроватка крошечная, простыни застираны, изношены и в пятнах. Ни установки контроля электроэнцефалограммы, ни чего-нибудь еще из медицинского оборудования поблизости не было. Решили, что все равно конец, и бросили в палату для умирающих. Вот где его сыну суждено провести последние свои мгновения на этом свете. За здравоохранение все еще отвечало государство, а ресурсы сокращались и сокращались до предельной крайности. Это означало, что врачам приходилось сортировать больных, раненых, покалеченных по стандартам излечимости и пользовать их соответственно этой немилосердной классификации. Кто же будет самоотверженно спасать пациента, если шанс, что тот выздоровеет, не превышает пятидесяти процентов?