Я уселась на стол дяди Геры и заболтала ногами.
– Есть хочу, – объявила я.
– Мне некогда. Приготовь сама.
– Бабушка велела тебе обо мне заботиться. Ты обещал. Вот иди и заботься.
– Скучно? – дядя Гера развернулся ко мне.
– Средне.
Я засмотрелась на сетчатое веретено, кружащееся в мониторе. Это была не заставка. Веретено меняло цвет, у него виднелись свет и тень, оно превращалось в спираль, складывалось в бублик, разворачивалось веером, раскладывалось параллельными спицами, потом снова кружилось веретеном. На вуаль веретена, как бусины, были нанизаны электронные цифры.
– Они улетают и всегда возвращаются на свое место, – сказала я. – Туда, откуда улетели.
– Кто? – дядя Гера перевел взгляд на монитор.
– Дирижабли. Они взлетают и становятся золотыми, а когда возвращаются…
Дядя Гера смотрел на меня во все глаза, мне даже стало неловко. Он мог принять меня за сумасшедшую.
– Становятся серо-буро-малиновыми в крапинку, – буркнула я и прекратила болтать ногами.
– Откуда ты все знаешь? – спросил он.
– Ничего я не знаю.
Я спрыгнула с его стола и пошла на кухню жарить яичницу на двоих. Дядя Гера сел за кухонный стол и принялся сверлить мне спину взглядом.
– Слушай, – наконец сказал он. – Что ты еще знаешь?
– Про что?
– Про все.
– Я двоечница, – ответила я. – Хотя чаще троечница.
– Это твои учителя двоечники, – не согласился он.
– Это все знают, – согласилась я. – А ты что знаешь?
И дядя Гера рассказал мне о том, что прошлого нет и будущего нет. Они существуют одновременно. Время можно изменить, растянуть, сократить, изогнуть, искривить, сложить складками. Точнее, время само себя меняет. А еще можно оказаться в другой жизни, оставшись одновременно в этой. Путешествовать во времени, не покидая собственного дома.
Он говорил, а я видела космический корабль, несущийся в облако стремительно сближающихся голубых звезд. Звезды отлетали назад и, краснея, шипели в ледяном вакууме беспредельной Вселенной. Туннель времени и пространства длился бесконечной трубой, свернутой черным кольцом. Мой звездолет вернулся домой раньше, чем стартовал, я даже не успела состариться.
– Поняла? – спросил дядя Гера.
– Конечно. Это же просто.
Он засмеялся.
Не знаю, почему я ему сразу поверила. Наверное, потому, что в моем доме жили шесть разных японских красавиц, появившихся в двадцать первом веке из одной японской красавицы, жившей одновременно в шести лучших домах Японии восемнадцатого века. Но самое главное, я узнала, что свою жизнь можно отклонить от предопределенного вектора.
– Как? – спросила я.
– Не знаю, – ответил дядя Гера.
– А я остановила время, – сказала я.
– Как?
– Сломала часы! – рассмеялась я, и дядя Гера вслед за мной.
Поздним вечером я зашла к дяде Гере. Мне нужно было узнать во что бы то ни стало.
– А где искать другую жизнь?
– За зеркалом, – ответил он.
– А я думала там, где кончается река.
– И там тоже. Спокойной ночи.
– Спок, – я махнула рукой спине дяди Геры.
Вышла в коридор и посмотрела в зеркало против напольных часов. Они всегда прятались в самом дальнем конце коридора. В зеркале отражался длинный черный коридор, кое-где подсвеченный луной, и я в ночной рубашке. Только меня было несколько. Мои «я» тянулись по коридору вереницей, становясь к зеркалу все меньше и меньше. Я подошла поближе, чтобы себя посчитать, и оказалось, что я одна. Я провела за зеркалом пальцами и понюхала. Другая жизнь пахла пылью. Так пахнет угол забвения. Он пахнет мириадами позолоченных частиц пыли, складывающихся в пушистые серо-коричневые дирижабли. Вот почему во время похорон зеркала закрывают черной материей. Чтобы не забывать.
У дяди Геры есть дорогущий фотоаппарат. Я стала фотографировать свое отражение в зеркале утром, днем, вечером и ночью. Почти каждый день. Только с того раза я всегда была одна. Теперь в моем компьютере полно моих фотографий. Целая папка. Иногда я их разглядываю. От нечего делать. Я на фотографиях всегда одна, но все же меня скорее шесть. Это зависит от времени суток и освещения. И моего настроения, строящегося в шахматном порядке.
Глава 3
Моя мать влюбилась в Мерзликина, потому что сломанную застежку сандалии он заместил спичкой. В жизни матери спичка заместила папу. Напрочь и до сих пор.
– Почему ты влюбилась в спичку? – спросила я.
– Потому что мне стало его жалко.
– Кого его? Сандалий? – вредно спросила я. – Или Мерзавкина?
– Сандалию, – раздражилась мать. – И прекрати его так называть.
– Сандалий? – невинно уточнила я. – Или сандалию?
– С тобой невозможно разговаривать! – вскипела мать. – Душу ей открываешь, а она в нее плюет!
– Ну, я пошла. Привет Мерзюкину.
Я взяла сумку и ушла из дома Мерзликиных. Теперь изредка я стала к ним заходить. По собственной инициативе. Не знаю зачем. Мерзликина я игнорирую, братья меня раздражают, а с матерью мы не стали роднее. Просто принюхиваемся друг к другу, как кошки. И все.
Я шла по улице и думала о любви. Ее истоки теряются в подсознании. Не надо даже спрашивать себя, почему этот нравится, а этот нет. Все равно не угадать. Подсознание будет крутить дули, а мозг начнет нести наукообразную чепуху. Я, к примеру, разлюбила за голую шею. Хотя я знаю почему. Нечасто так бывает, когда знаешь, откуда приходят и уходят чувства.
После первого курса я осталась отрабатывать хвосты на кафедре нормальной анатомии. Мне дали задание отпрепарировать нервы кисти как будущий учебный препарат. И вручили руку человеческого мертвеца. Мертвецов в формалине за первый курс я насмотрелась, потому на руку мне было чихать. А зря. Микрохирургия – цветочки в сравнении с этим. Потому что живые нервы крепкие, как канаты, а нервы мертвеца, тонкие, как нитки, и рвутся только так, сами по себе. Короче, на эту руку ни дунуть, ни плюнуть было нельзя.
Отделить нервы от окружающих, продубленных формалином тканей задача не из легких, она требует сноровки. Сноровки у меня не имелось, потому пришлось работать без перчаток, голыми руками. Я обрезала ногти до корня и мыла руки с утра до вечера щеткой с коричневым хозяйственным мылом, а потом протирала их литрами одеколона.
И вот, в таких условиях меня угораздило влюбиться.
Он учился на курс старше меня и подрабатывал препаратором на кафедре. Мне казалось, что он невероятно красив. Брюнет, брови вразлет, карие глаза и румянец на смуглой коже. О некоторых говорят: кровь с молоком. У него были корица с каркаде. С ума сойти! Я и сходила. Думала о нем дни и ночи напролет. Я вкрутила в настольный светильник красную лампу и обмотала абажур крафт-бумагой. Ничего похожего, но мне хватало и этого. Я подпирала голову руками и смотрела, как шевелящаяся вода темной реки уносит меня в конец начала. К огромному ветвящемуся дереву, где с веток дождем падают пурпурные цветы прямо в черную реку или на мокрую черную землю. Я не знала, что лучше: когда цветы на земле рядом со мной или когда их от меня уносит река?
– Опыты со светом? – спросил меня дядя Гера.
– Вроде того, – ответила я.
Корица с каркаде носил черный свитер с красным рисунком. Его румянец отбрасывал свет на красный рисунок, а красный рисунок – на его румянец. Я сразу обнаружила в городе сонм сочетаний красного и черного. На рекламных плакатах и билбордах, пластиковых пакетах, бутылках кока-колы, обертках конфет, сотовых телефонах, в одежде витринных манекенов и в россыпях ювелирных украшений. Везде и всюду. Я стала носить черно-красную бижутерию. Красные сердца и черные пуговицы глаз моего Пьеро.
Я чахла и чахла, а Корица не обращал на меня никакого внимания. Но я ничего не ждала. В этом не было ничего особенного, парни на меня не реагировали. Я всю жизнь оставалась застенчивой, долговязой нескладушкой, так называла меня мать.
– Что за ноги? – говорила она. – Тощие, длинные, посередине шарик. И руки такие же. Хоть бы замуж тебя кто взял.