Я пыталась поймать взгляд Йоава, но он, судя по всему, не сознавал очевидного сходства и беспечно последовал за Леклерком в дом. Хозяин провел нас по длинному коридору, а я смотрела, как он переставляет по полированному паркету ноги в красных бархатных шлепанцах — вспухшие раздутые ступни с сухой шелушащейся кожей и выпирающими венами. Вот на стене огромное, в пятнах и разводах, зеркало в золоченой раме, и на долю секунды нас стало вдвое больше, а тишина от этого стала еще жутче. Возможно, Леклерк тоже это почувствовал: он повернулся к Йоаву и заговорил с ним по-французски. Насколько я поняла, речь шла о нашей поездке и о почтенных дубах перед замком — они помнят Великую французскую революцию. Я вычислила, что, даже если самоубийство Гиммлера в тюрьме Люнебурга было уткой, а известная фотография его трупа на полу тюрьмы — фальшивкой, ему должно быть девяносто восемь лет, а энергичный хозяин замка вряд ли старше семидесяти. Но почему это не может быть кто-то из его родни? Живут же родственники Гитлера в тихих пригородах Нью-Йорка, на Лонг-Айленде, живут и в ус не дуют, так почему этот Леклерк — не племянник или не двоюродный брат человека, устроившего в Европе лагеря смерти и сформировавшего айнзатцгруппы для уничтожения миллионов людей? Он остановился перед закрытой дверью, достал из кармана связку тяжелых ключей, перебрал, нашел нужный и впустил нас в большой, обшитый деревянными панелями зал. Я подошла к окну и долго смотрела в сад, который простирался во всех направлениях сколько хватало глаз, а когда обернулась, поймала на себе пристальный взгляд Леклерка. Мне стало неуютно под этим взглядом, хотя, скорее всего, мы просто внесли некое разнообразие в одинокую жизнь затворника. Он жестом пригласил нас сесть и исчез, пообещав чай. Очевидно, он и вправду жил один в этом огромном замке.
Я тут же спросила Йоава, заметил ли он, что наш хозяин — вылитый Гиммлер. Йоав рассмеялся, но увидев, что я предельно серьезна, сказал: нет, не заметил. Я настаивала, убеждала, и наконец он признал, что, мол, да, некоторое, совсем небольшое сходство есть, если посмотреть чуть искоса и если свет падает определенным образом. Но тут же заверил меня, что Леклерк — отпрыск одной из самых старых и благородных семей в Бельгии, которая ведет свою родословную от Шарлеманя; отец его матери был виконтом и некоторое время служил королю Леопольду II — был в Конго директором его плантации, где производился каучук. Во время войны эта семья потеряла почти все состояние. Остатки пошли в уплату огромных налогов на недвижимость, так что в конце концов они были вынуждены распродать все имущество, оставив себе только Клауденберг, любимое фамильное гнездо. Леклерк — последний представитель древнего рода, все его братья уже умерли, а сам он, насколько известно Йоаву, никогда не был женат и наследников не имеет.
Правдоподобная история, начала было я, но в этот момент из коридора раздался страшный грохот и металлический звон. Мы бросились на звук. Посреди большой кухни на коленях стоял Леклерк, а вокруг валялись миски разного размера — видимо сверху упала целая стопка. Он шарил руками по полу. На мгновение мне показалось, что он плачет, но оказалось — он потерял очки и ничего не видит. Мы тоже опустились на колени, чтобы помочь ему в поисках. Так и ползали по полу все втроем. Я нашла очки под стулом. Одна из линз треснула, и Леклерк трогательно пытался изменить наклон дужки и сжать оправу, чтобы стекло не выскочило окончательно. На столешнице стоял подносик с коробкой ванильных вафель. Когда Леклерк снова нацепил на нос треснувшие очки, я была вынуждена признаться самой себе, что его сходство с Гиммлером, столь разительное прежде, явно потускнело. Видимо, я все это надумала по ассоциации, а ассоциация возникла, потому что я слишком смутно и плохо представляла, чем именно занимается Вайс.
Может, когда у Леклерка сломались очки, он стал видеть мир по-другому, но теперь он излучал какую-то печаль, и она тянулась за ним шлейфом, пока мы шли по длинным коридорам и извилистыми садовым дорожкам, мимо стриженых кустов-изгородей, мимо самшитового лабиринта, вверх-вниз (но главным образом вверх) по лестницам этого гигантского каменного замка, и воздух вокруг нас пропитывался его печалью, как вода пропитывается кровью вокруг проткнутого гарпуном тюленя. Он, казалось, забыл, зачем мы к нему приехали — не показывал нам стол или что уж там составляло нашу цель, может, комод, часы или кресло. А Йоав из вежливости ему не напоминал. Зато Леклерк водил нас по бесконечным ходам-переходам, и голос его вслед за извивами коридоров понижался, возвышался, возвращался эхом, рассказывая нам историю Клауденберга с двенадцатого века. Предшественник этого замка сгорел: пожар начался в кухне и мгновенно распространился на банкетный зал и вверх по лестнице, пожирая гобелены, картины и человеческие жизни. Погиб младший сын хозяина с кормилицей: огонь застал их на третьем этаже и отрезал путь вниз. Замок сгорел дотла, с тех времен осталась только готическая часовня, стоявшая в стороне, на холме. Временами голос Леклерка доходил почти до шепота — я едва разбирала, что он говорит, и думала: если мы сейчас замедлим шаг, прокрадемся обратно по коридору, юркнем в «ситроен» и исчезнем, он даже не заметит. Весь он был там, в прошлом, в запутанных семейных делах, тайнах, триумфах и разочарованиях Клауденберга. Он, как ни нелепо это звучит, казался мне монахиней, да-да, монахиней в очках с треснувшим стеклом, с шелушащейся кожей, опухшими ногами, предательски крутым лбом, только эта монахиня — не Господня невеста, потому что душой и телом она предана суровому замку Клауденберг.
Экскурсия (если можно назвать это экскурсией) закончилась уже вечером. Мы, все втроем, уселись за поцарапанным деревянным столом в кухне, где повара когда-то рубили баранов — сюда лопатки, туда филе — для многочисленных гостей, которых виконт приглашал к себе на банкеты. Леклерк сидел бледный, опустошенный, словно другой, сидевший внутри него Леклерк, так и остался в двенадцатом, тринадцатом или четырнадцатом столетии — ушел на пламенный закат и не вернулся. Простите, сказал он, вы, должно быть, страшно проголодались, и направился к холодильнику, вполне современному, и потому совершенно неуместному в столь древнем антураже. Он вдруг начал прихрамывать — или я не замечала этого прежде? Нет, вряд ли, ведь я весь день ходила за ним следом. Я помню, бывает такая хромота, которая проявляется от сильной усталости или при определенной погоде. Позвольте вам помочь, вызвалась я, и хозяин посмотрел на меня с благодарностью. Изабель замечательно готовит, сказал Йоав, умеет устроить пир из ничего.
Леклерк ушел и возвратился с бутылкой вина. Я быстро сделала пирог с заварным кремом и, пока он стоял в духовке, накрыла на стол. Когда я поняла, что положила вилки и ножи не с той стороны от тарелок, было слишком поздно: мы сели есть. Леклерк хотел взять приборы и замер, подняв руки, словно ему загадали загадку, которую он даже не надеется разгадать. Затем, призвав на помощь все свое врожденное благородство, он элегантным движением скрестил руки над тарелкой и взял нож в правую, а вилку в левую. Напряжение, однако, покинуло его чуть позже, когда он взял в рот первый кусок и очень слышно, с явным облегчением, вздохнул. После чего он стал есть, пить и более или менее пришел в себя.
После ужина Леклерк проводил нас в отведенную нам комнату. Если такой поворот событий как-то и обсуждался, видимо, это прошло мимо меня. Тем не менее ужинать мы закончили часов в десять, а разговор о цели нашего визита даже не начинался. Значит, он отложен на завтра. Вещи для ночевки лежали в багажнике — мы планировали остановиться в какой-нибудь уютной гостинице по пути домой. Йоав вышел забрать их из машины, а Леклерк, бормоча что-то об экономке, у которой как назло выходной, занялся поисками постельного белья.
Стоя бок о бок в огромной ванной комнате, мы с Йоавом почистили зубы. В чаше громадной ванны могла бы, пожалуй, поместиться лошадь. Едва легли в кровать, мы начали целоваться. Изи, что мне с тобой делать? — прошептал он, зарывшись губами мне в волосы. Я прильнула к каждому изгибу его тела. Но вместо того, чтобы заняться любовью, как мы делали почти каждую ночь, Йоав начал говорить, шепотом, у самого моего уха. Рассказал новые для меня истории о своем иерусалимском детстве — то, о чем никогда прежде не говорил, словно дом на Белсайз-парк его сдерживал, а здесь он обрел какую-то свободу. Он рассказал о матери: она была актрисой, пока не забеременела. После его рождения она на сцену уже не вернулась, но иногда, вглядываясь в ее фотографии тех лет, он читал на ее лице намек… она просто не успела с ним поделиться своими планами. Он объяснил мне, что до самой смерти мама была своего рода буфером между отцом и детьми. Озвученные ею, его требования смягчались, она всегда находила способ прикрыть Йоава и Лию, облегчить им жизнь.