– Посмотри, все в моей стране прекрасно. Поэтому я и хочу умереть здесь, глядя, как солнце убаюкивает Кигали. Посмотри, с неба как будто струится красный мед.
Жантий подсела к Валькуру. Так втроем в тишине они просидели до наступления ночи, всматриваясь, как завороженные, в этот шумный город, свернувшийся в складках теней, которые солнце окрасило сначала в золотые, затем в красные и наконец бурые тона. Они чувствовали, что течение жизни, до сего момента определяемое ими самими, сейчас совершенно вышло из-под их контроля. Они чувствовали себя во власти сил, которым могли дать название, но не могли понять их сути, настолько чужда была им природа этих сил, они не были заложены в их генах, не проявлялись в самые худшие периоды жизни, не снились в кошмарах: никогда, даже в самых крайних проявлениях ненависти, не могли они представить себе, что можно убивать так же легко, как выпалывать сорняки. И хотя прополка уже была начата, они не теряли надежды.
Собачий лай походил на разговор, предупреждающий людей: «Осторожно, человек уподобляется собаке, нет, хуже того - он коварнее и подлее гиены, стервятников, кружащих в небе над безмятежным стадом».
Сиприен продолжил свой монолог. Валькур, говорил он, хотел научить его жить в ожидании смерти. А он хотел объяснить белому, что настоящая жизнь только тогда и возможна, когда знаешь, что умрешь. Здесь умирают потому, что это в порядке вещей. А вот жить долго - нет. «В твоей стране умирают случайно, потому что жизнь не удалась и ушла, оставив вас, словно неверная жена. Вы думаете, что мы меньше, чем вы, ценим жизнь. Тогда скажи мне, Валькур, почему мы, такие бедные и обездоленные, даем приют детям наших сестер и братьев, когда те остаются сиротами? Почему наши старики умирают в окружении всех своих детей? Говорю тебе все как есть: вы с видом больших знатоков рассуждаете о жизни и смерти, мы же говорим о живущих и умирающих. Вы смотрите на нас как на безмозглых первобытных существ. А мы просто живые люди, у которых мало средств, как на жизнь, так и на смерть. Мы живем и умираем в грязи, потому что бедны».
Над тюрьмой Кигали колыхался туманный расплывчатый купол: испарения пота, дыхание нескольких тысяч человек, заключенных в переполненном помещении.
Сиприен знал гораздо больше о готовящейся резне, чем рассказал. Он знал тайники, где прятали ружья и мачете, казармы, где тренировались ополченцы, места сборов в большинстве секторов города. Ему никогда не нравились тутси, он считал их высокомерными и слишком веселыми, но обожал тонкую талию их женщин, которую мог обхватить своими ручищами, шоколадную кожу и крепкую, как спелые гранаты, грудь. Из-за этого соседи и друзья хуту считали его пропащим, к тому же он дружил с белым, ходившим в гости только к тутси и твердившим о свободе, обучая журналистов на телевидении, которое до сих пор так и не начало вещать. Ему нравился этот Валькур, который мог слушать часами, а если говорил, то никогда не поучал. А еще ему было немного жаль его. Валькур был сух, как пустыня, как мертвая земля, отвергающая семя. Его снедала тоска - болезнь, от которой страдали лишь те, кто обладал такой роскошью, как время, чтобы задуматься о самих себе. Валькур - живой мертвец, Сиприен - мертвый жилец, именно таково решение этого уравнения, таков ответ на многочисленные вопросы, возникавшие у него после встреч с белым. Может, хоть красотка Жантий устроит ему электрошок, который вернет его к жизни и позволит достойно умереть. Только живые могут умирать.
Отрывистые звуки стрельбы сорвались с соседнего холма, и притихшие было собаки снова бешено залаяли, Сиприен мерил шагами террасу, думая о великих несчастьях, грозивших его стране. Он не желал помогать этой стране, которая заслуживала лишь смерти, настолько она пропиталась ложью и обманом. Он ничего не мог сделать для своей семьи, уже мертвой, обреченной из-за СПИДа. Родственники? Друзья? Они уже потрясают новенькими мачете, только что привезенными из Китая, и упражняются в разделывании тутси, покурив конопли или насосавшись пива, что раздают главы секторов.
– Валькур, ты любишь Жантий?
Он спокойно ответил «да», словно знал это долгие годы и любовь эта была в порядке вещей. Он повторил «Да, я люблю ее», словно они сидели за ужином в своем любимом ресторане, словно были одного возраста и не существовало никаких запретов. Жантий не шелохнулась, не вздрогнула, она перенеслась в совершенно иной мир. Мир кино и романов, ибо всю свою жизнь она слышала эти слова только в фильмах и читала в произведениях романтиков, которых изучала в школе социальной службы в Бутаре.
– Валькур, ты любишь ее или ее тело?
– И то, и другое, Сиприен, и то, и другое.
Жантий положила голову Валькуру на плечо, тот склонил свою, чтобы их волосы спутались. Как при извержении вулкана меж ее дрожащих ног хлынули живые соки. Оргазм от нежности и слов.
– Тебе нехорошо? - тихо спросил Валькур, почувствовав, что она вздрагивает.
– О нет, слишком хорошо, наверное. Впервые я чувствую, что живу настоящей жизнью. Прикоснись. Когда я училась в школе, нам рассказывали, что слова могут довести человека до экстаза.
В любом случае это была уже другая жизнь, потому что, не обращая внимания на присутствие Сиприена, она взяла руку Бернара и положила ее на истекающее от истомы лоно. Валькур опешил от всей этой энергии, таинственной силы тела и души, которую он вызвал к жизни. И вовсе не радость от признания в любви царила в его душе, когда он сказал «Я люблю тебя», а отчаяние при мысли потерять ее. Ведь Жантий все равно уйдет от него, в этом он был уверен.
– Валькур, твоя Жантий - тутси, хоть вы и клянетесь, что это не так. Ее смерть предрешена на небесах. Если ты ее любишь, собирай чемоданы, забудь про фильм, телевидение, которое никогда не начнет вещать, потому что мы слишком бедны, забудь про Руанду и завтра же садись в самолет.
Жантий стала протестовать: она не тутси.
– Мне ты можешь признаться, не бойся, я никому не скажу. Нос у тебя прямой и острый, как лезвие ножа, кожа цвета кофе с молоком, ноги длинные, как у жирафа, грудь столь тугая, что того гляди порвет блузку, а попка… попка просто сводит меня с ума. Извини. Вот так. У тебя в документах написано «хуту», потому что ты их купила или переспала с каким-нибудь чиновником, но когда на посту тебя схватит банда коротышек-хуту, черных, как ночь, они не станут смотреть на твои бумаги, они увидят задницу, ноги, грудь, бледную кожу и отымеют тутси, и позовут своих друзей, чтобы те тоже отымели тутси. Ты будешь лежать в красной липкой грязи с раздвинутыми ногами, они, приставив мачете к горлу возьмут тебя десять, сто раз, пока раны и боль не уничтожат твою красоту. А когда раны, синяки и запекшаяся кровь превратят тебя в уродину, когда от тебя останется лишь тень женщины, они бросят тебя в болото, где ты будешь биться в агонии, оставленная на растерзание полчищам насекомых, крыс или кровожадным сарычам. Жантий, я хочу напугать тебя. Пора перестать вести себя так, будто нормальная жизнь еще возможна.
Скрипя тормозами и хлопая железной обшивкой, с холма в город спускался автобус. Мужчины пели хором, фальшивили и смеялись, как пьяные в стельку хулиганы, возвращающиеся с футбольного матча.
– Вот едут наши убийцы, - сказал Сиприен.
С севера везут ополченцев на работу в столицу. Слышишь, как они поют «Мы всех их истребим»? Жантий, они говорят о тебе и всех тех, кто с тобой связан, знает тебя и любит. Уезжайте. Нет, не из моего дома. Из этой дерьмовой страны. Здесь ненависть у человека в крови. Нас учат ненавидеть с колыбели. На улице, в школе, в баре, на стадионе человек слышит и учит только один урок: тутси - насекомые, которых нужно давить. Иначе мужчина-тутси уведет твою жену, изнасилует детей, отравит воду и воздух. Виляя своими бедрами, женщина-тутси охмурит твоего мужа. Когда я был совсем маленьким, мне сказали, что тутси меня убьют, если я не успею убить их первым. Нам вбили это в головы.
Откуда-то из квартала Ремера, неподалеку от ресторана Ландо, донеслось эхо разорвавшейся гранаты, потом еще одной, третьей, мечась между холмами, эхо оттеняло и словно подчеркивало тревожные слова Сиприена.