— А жениться так и не женился? — полюбопытствовал один из слушателей.
Выговор местного карпатского уроженца заставил Юзефа глянуть в его сторону. Василий Горобец, начальник отряда самообороны из крупного украинского села Крышталевичи! Рядом с ним несколько его хлопцев–боевиков. В маскхалатах, с немецкими автоматами и гранатами, с длинными ножами в самодельных ножнах из сыромятной кожи. На голове у Горобца казачья кубанка с красноармейской звездой, у его подчиненных — высокие меховые шапки с красно–голубыми ленточками. Ай да капитан! С такими проводниками его разведчикам сам черт не брат!
Сержант весело подмигнул Горобцу.
— А как сам мыслишь? Имел ли я на женитьбу гражданское право? Человек, он кто? Существо общественное… Так мог ли я обидеть женское общество целого района и уделять внимание лишь своей жене?
— Как это ты при таких талантах в строю очутился? — спросил Горобец. — Добрые парикмахеры и на войне на вес золота…
— Я казак, друже. А у нас стародавний закон: кем бы ты ни был в мирной жизни: швец, жнец, хлебороб або парикмахер, в военное лихолетье садись на коня и с шашкой в руках защищай Родину от ворога. Потому я и оказался на вторую неделю войны добровольцем в боевом строю. В кавалерию не попал, а в артиллерии местечко для меня нашлось. Угодил я в противотанкисты, наводчиком к пушке–сорокапятке. Не слыхивал о такой? Неказистая на вид, но дюже злая для танка штуковина… Ее у нас звали «Смерть врагу, конец расчету». Дрался я, как исстари подобает казаку, вскоре стал ефрейтором и командиром расчета. А между боями не забывал о былом ремесле: почитай, вся батарея моими клиентами была…
— А как, сержант, ты в разведке очутился? — снова подал голос Горобец. — Был пушкарем–противотанкистом, стал пластуном–разведчиком.
— После боя под Сталинградом я полгода провалялся по госпиталям, потом получил отпуск на родину, и в первый же день явился в штаб ближайшего пластунского полка. «Так, мол, и так, потомственный кубанский казак Юрко, по трагическому недоразумению очутившийся в пушкарях, просит принять его добровольцем в милую его казачьему сердцу пластунскую дивизию». Начштаба, простецкий казачина из бывших старорежимных хорунжих, полистал мои справки–бумажки и говорит: «Уж больно у тебя, ефрейтор, глазищи наглые и довоенная квалификация серьезная, щоб в артиллерии свой талант губить. Разведка — вот твое настоящее место… Станичных баб и девок обманывал? Обманывал. А немца обмануть куда легче, чем иную нашу молодуху… Бритвой владеешь как ложкой? Значит, кинжалом и штыком будешь действовать не хуже… В противотанкистах при сорокапятке танк на пистолетный выстрел подпускать научился? С такими нервами и выдержкой в разведке шваба смело к себе на шаг подпустишь и живьем его возьмешь. Быть тебе, ефрейтор, разведчиком и героем, каких Кубань еще не видывала»… Мудрым человеком тот начштаба оказался, как в воду тогда глядел, ничуть во мне не ошибся…
— Встать! Смирно! — прервала рассказ сержанта команда.
Выскочив из подъехавшего «джипа», к разведчикам и самооборонцам Горобца шел капитан Дробот.
— День добрый, — приветствовал его поручник. — Тебя на минутку можно?
— Здравствуй, Юзеф. Какое–нибудь дело?
— Скорее, просьба. Понимаю, что тебе сейчас не до меня, но… Не в службу, а в дружбу.
— Бросай свою дипломатию и говори, что от меня требуется.
— Помоги попасть в аковскую бригаду одному человеку. Так, чтобы он скрытно оказался за линией их секретов недалеко от штаба Хлобуча. Причем не один, а со мной и подразделением казаков. Сможешь?
— Не раньше, чем завтра. Устраивает?
— Вполне.
Подняв воротник плаща и сунув руки в карманы, войсковой старшина Гурко не спеша шел по центральной улице городка. Он только что встретился на явке с агентом полковника Сухова и обязан был доставить полученную шифровку в пункт назначения. Поскольку Яков Филимонович располагал небольшим запасом времени, он решил прогуляться по предвечерним улицам. Лес и горы, не говоря уже о подземных убежищах, где ему теперь приходилось частенько обитать, порядком осточертели, и войсковому старшине хотелось побыть на людях, потолкаться у витрин вновь открывшихся магазинов, поглазеть на рекламу начавшего работать кинотеатра, улыбнуться встречающимся на пути хорошеньким женщинам. И на досуге, в спокойной обстановке подумать над тем, что в последнее время все чаще занимало его мысли.
Неясный глухой шум, возникший в боковом переулке, заставил его вначале напрячь слух, а затем вовсе остановиться. Так и есть, совсем рядом двигалась воинская колонна. Поступь воинского строя звучала все громче, и вот у перекрестка, в каких–то трех десятках метров от войскового старшины, показались передние шеренги. Черкески с газырями, кубанки со звездочками, кинжалы на поясах и карабины с примкнутыми штыками на плечах… Молодые и пожилые лица, усы и бороды, советские ордена и медали в одном ряду с Георгиевскими крестами. Сбоку от строя шагали двое: пожилой младший офицер с тремя звездочками и здоровенный широкогрудый пластун с нашивками в виде буквы «Т» на погонах. Сотник и старшина.
Поляки, только что беспечно фланировавшие по улице или спешившие куда–то по делам, при виде казачьей колонны стали останавливаться, скучиваться на тротуаре. Прошло всего несколько секунд, как пластуны появились из переулка, а на центральной улице, наполненной до этого шумом шагов, звуками голосов, смехом и гамом, воцарилась тишина.
Стоя на бровке тротуара, Яков Филимонович не сводил глаз с казаков. Кубанцы! Земляки! Сколько раз он сам шагал в вашем литом строю, сколько раз водил ваши конные лавы и пешие цепи в атаки. Сколько раз валялся рядом с вами по госпитальным палатам и тифозным баракам! Всегда считал себя частицей всех вас, именуемых Кубанским казачьим войском, и не отделял своей судьбы от вашей. А сейчас он и вы не просто чужие, а враги, и нет ничего, что роднило или хотя бы сближало вас. Так уж и нет? Тогда почему замер он у этого польского перекрестка, почему першит в горле и заволакивает влажной пеленой глаза? Отчего так гулко колотится сердце и дрожат в кармане пальцы, обхватившие рукоять пистолета?
Сотник поправил на ремне кобуру, глянул на старшину.
— Писняка!
Старшина рванулся к строю, остановился у его середины, взмахнул над головой рукой.
— Сотня–я–я, слухай мою команду! — проревел он густым басом. — Первый взвод, дать шаг!
По пластунским рядам пробежала дрожь, щетина штыков колыхнулась, шеренги начали смыкаться теснее. Казачьи подбородки вскинулись кверху, груди расправились, отставленные вправо локти уткнулись в бок товарища. Перестали двигаться вразнобой головы, выровнялись по одной невидимой линии штыки, свободные от ремней карабинов руки замерли вдоль туловища. Не десятки людей, разных по возрасту и внешнему виду, по характеру и жизненному опыту, каждый со своим норовом и привычками двигались теперь по улице, а единое целое, послушное и подвластное приказу того, кому была вручена его судьба.
— Сотня–я–я, ногу! — прозвучала новая команда. И когда казаки начали печатать шаг, да так, что от грохота их тяжелых, подкованных сапог стало звенеть в ушах, он снова рубанул рукой воздух: — Запевай!
Тотчас из середины колонны взметнулся высокий, сильный голос:
Помню городок провинциальный.
Тихий, захолустный и печальный.
Церковь и вокзал, городской бульвар…
Эту песню войсковой старшина слышал впервые. Была она сентиментальна и чуть глуповата, если не сказать пошловата. Но зато… Ах, как пели ее пластуны! Едва запевала кончил начальную фразу куплета–запева, как ему на помощь пришел тенор–подголосок. Чистым звонким голосом подхватил он песню и вместе с запевалой допел первый куплет. Только секунду после этого над улицей висела тишина — вся сотня огромным, в несколько десятков глоток хором грянула припев. С заливистым веселым посвистом, лихим пронзительным гиком, громким прихлопыванием в ладоши, удалым разбойничьим свистом.
Таня, Танюша, Татьяна моя!
Помнишь ли знойное лето