Забавны и трогательны блоковские экспромты этого времени, особенно «Сцена из исторической картины “Всемирная литература”». Все персонажи здесь изъясняются пятистопным ямбом. Блок как руководитель немецкой редакции уговаривает Чуковского написать предисловие к «Английским фрагментам» Гейне, а тот рассказывает о своей огромной занятости: «Я читаю в Пролеткульте, /И в Студии, и Петрокомпромиссе, / и в Оцупе, и в Реввоенсовете!» Смешно. Фамилия поэта и критика Н. А. Оцупа (кстати, именно он в 1933 году первым применит сочетание «серебряный век» к русской поэзии начала XX столетия) обыграна Блоком как возможная аббревиатура, каких в это время развелось множество. А Петронаркомпрос с грустной иронией переиначен в «Петрокомпромисс».
Смешно, но не весело. Нормальное филологическое балагурство, но отнюдь не шутка гения. Потому что гению противопоказано работать не по основной специальности. Ему невыносимо скучно высиживать заседания, где обсуждаются, в общем, серьезные вопросы культуры, где он всегда имеет свое компетентное мнение, но все это для него – не главное.
А главного нет. Оно ушло и упорно не возвращается.
Третьего мая Блок задает сам себе вопрос: «Кто погубил революцию (дух музыки)?»
А в июне, побывав в Ольгине и на Лахте и увидев там жуткое запустение, Блок саркастически комментирует: «Чего нельзя отнять у большевиков — это их исключительной способности вытравлять быт и уничтожать отдельных людей. Не знаю, плохо это или не особенно. Это — факт».
Шестого июля 1919 года Чуковский обращается к Блоку с утонченным филологическим вопросом:
«Не окрашены ли для вас какой-нибудь особой эмоциональной окраской звуки
а о у ы э
я ё ю и е?»
В ответ Блок пишет на страницах «Чукоккалы»:
«Все это, конечно, имело свои окраски и у меня, но память моя заржавела, а новых звуков давно не слышно. Все они притушены для меня, как, вероятно, для всех нас. Я не умею заставить себя вслушаться, когда чувствую себя схваченным за горло, когда ни одного часа дня и ночи, свободного от насилия полицейского государства, нет, и когда живешь со сцепленными зубами. Было бы кощунственно и лживо припоминать рассудком звуки в беззвучном пространстве».
Нет новых звуков, и поэт работает со своими старыми звуками.
Блок становится блоковедом.
Текстологические навыки, обретенные при подготовке «Стихотворений» Аполлона Григорьева, пригодились теперь для подготовки новых изданий Блока. В «Алконосте» выходят «Ямбы» и «Песня Судьбы» в новой редакции. В издательстве Гржебина — сборник юношеских произведений «За гранью прошлых дней».
В июле Блок пишет предисловие к третьей главе поэмы «Возмездие», готовясь к публичному чтению в студии издательства «Всемирная литература». Вспомним еще раз первые строки этого текста: «Не чувствуя ни нужды, ни охоты заканчивать поэму, полную революционных предчувствий, в года, когда революция уже произошла…»
В советское время эти слова воспринимались как некое свидетельство блоковской скромности: мол, поэт свое дело сделал, революцию предсказал задолго, и теперь его поэма — факт истории. Теперь все видится не так просто. Произойти-то произошла, а вот революционные предчувствия были иными, и теперь, чтобы закончить поэму, надо не просто дописывать, а пересматривать некоторые изначальные предпосылки.
Что говорит Блок о революции в это время близким людям? Вот фрагмент из уже упомянутой книги К. Чуковского, где автор смог довольно много сказать в подцензурных условиях:
«Сам он не боялся революции, очень любил ее, и лишь одно тревожило его:
– Что, если эта революция – поддельная? Что, если и не было подлинной? Что, если подлинная только приснилась ему?»
Это высказывание в книге не датировано, да и за дословность нельзя поручиться (блоковская прямая речь нечувствительно переходит в косвенную), но беспокоившее Блока «лишь одно» настолько велико, что решительно перевешивает дипломатичное заверение мемуариста «очень любил ее».
Юрий Анненков в книге «Дневник моих встреч» имел возможность дословно и без оговорок привести те крики, которые вырывались у Блока в последний год жизни:
«— Мы задыхаемся, мы задохнемся все. Мировая революция превращается в мировую грудную жабу.
– Опротивела марксистская вонь».
Первый иллюстратор «Двенадцати» утверждает, что «для Блока революция умерла, когда ее стихийность, ее музыка стали уступать место "административным мероприятиям власти"». И 1919 год поэт упоминает как рубежный.
«Символический поступок: в советский Новый Год я сломал конторку Менделеева», — записывает Блок 31 декабря 1919 года. Под «советским» он имеет в виду новый календарный стиль (через две недели они «с Любой вдвоем» встретят 1920 год «по старому»). Но характерно, что эпитет «советский» Блок никогда не употребляет в положительном или хотя бы в нейтральном смысле. Это слово для него символизирует зло, разрушение, несовместимость с культурной традицией.
Двадцать седьмого января 1920 года умирает Франц Феликсович. С осени 1918 года супруги Кублицкие-Пиоттух обитали в том же доме, что и Блоки, на втором этаже, в квартире 23. Неизбежно «уплотнение», и Блок решает «уплотниться» по собственной воле. 23 февраля Блок и Любовь Дмитриевна перебираются на два этажа ниже. Теперь они вместе с Александрой Андреевной живут в небольшой четырехкомнатной квартире (на четвертом этаже у них было пять комнат на двоих). В тесноте и в обиде: между женщинами то и дело возникают психологические трения.
Блок продолжает рутинную литературную и театральную работу. Готовит «Избранные сочинения» Лермонтова для издательства Гржебина, пишет нетривиальное предисловие, которое в итоге публикуется с редакторскими искажениями. Сочиняет пьесу «Рамзес» (для серии «Исторические картины»). Плохо чувствует себя не только морально. «… с конца января я не могу выправится физически уже, чего со мной не бывало прежде», – пишет он 8 апреля в Москву Надежде Александровне Ноле-Коган. Эта незаурядная женщина, переводчица, жена известного литературоведа Петра Семеновича Когана, всемерно помогает Блоку. Шлет из Москвы гостинцы, а потом организует для любимого поэта цикл выступлений. Блок соглашается: «Самуил Миронович называете Ваших слов какие-то баснословные суммы, которые, увы, соблазняют меня, ибо я стал корыстен, алчен и черств, как все».
Восьмого мая Блок вместе с Алянским приезжает в Москву. В тот же день выступает в Политехническом музее, чтение стихов предваряется научной речью П. С. Когана. Там же с изрядным успехом проходят еще два вечера, а 14 мая — выступление Блока во Дворце искусств — так окрестил поэт и культуртрегер Иван Рукавишников учреждение, организованное им в старинной усадьбе на Поварской улице (дом князей Долгоруковых, потом графа Соллогуба; возможный прототип «дома Ростовых» в «Войне и мире»). Колоритный, похожий на Дон Кихота Рукавишников представляет поэта публике. Блок читает прозаическое вступление к «Возмездию» и третью главу поэмы. Среди слушателей — Марина Цветаева с дочерью. Как запомнилось присутствовавшему там Павлу Антокольскому, слова «Education sentimentale» Блок, обычно безупречный в смысле прононса, почему-то произнес на семинаристский манер как «эдюкасьён сантиманталь». Очевидно, это знак дисгармонии: какое уж там «чувствительное воспитание» в новых условиях!
А в Политехническом Блок, напротив, эпатировал публику декламацией на чистейшей латыни эпитафии, которую Полициано написал художнику Фра Филиппо Липпи. Блок прочитал этот текст в 1909 году на гробнице в Сполетском соборе, а потом перевел на русский и поместил как заключение в цикле «Итальянские стихи». Чуковский рассказывает, что этой причудой Блок отреагировал на раздражившего его слушателя в шапке, стоявшего близко к сцене, и довольно резонно объясняет случившееся высокой чувствительностью поэта. Италия для Блока в то время — антитеза «марксистской вони». В воспоминаниях Ю. Анненкова запечатлены отчаянные возгласы поэта, вспоминавшего Венецию с ее Золотым домом и мостом Вздохов: «О, Са’d’Oro! О, Ponte dei Sospiri!»