Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Анне как будто не грозит такая же печальная участь. Блестящая петербургская красавица, она способна в мгновение ока вскружить голову не одному Вронскому. Кормление, пеленки — все это было у нее давно и недолго, а муж легко ей предоставляет ровно столько свободы и ровно в тех рамках, какие подобают светской даме с безупречной репутацией. Не испытывая к Алексею Александровичу ничего хотя бы отдаленно напоминающего любовь, она все-таки старательно себя уверяет, что он хороший, правдивый, даже замечательный в своей сфере человек и что у нее нет повода для недовольства своим семейным или общественным положением. Но, подавляемый и гонимый прочь, ее все равно мучит страх утраты смысла жизни. Всеми силами она хочет оправдать свое существование, в точности такое же, как у других, и все яснее понимает, что этого оправдания нет — ни в религиозных заповедях, оставляющих ее безучастной, ни в чувстве своей моральной незапятнанности. Его нет даже в любви к сыну, ради которой необходимо сохранять верность человеку с пергаментным лицом, нелепо торчащими ушами и раздражающей ее привычкой хрустеть пальцами, когда он обдумывает какой-то значительный вопрос.

Ее дальнейшая жизнь с Карениным невозможна даже не только из-за того, что чувством к Вронскому она захвачена безоглядно и без остатка. Был кризис, когда Анна едва не умерла, а Алексей Александрович в этих чрезвычайных условиях вдруг продемонстрировал терпимость и великодушие. Но восстановление брака невозможно и после этого, пусть в те минуты Каренин действительно узнал «счастье прощения». И все-таки, даже пережив тот нравственный подъем, который, вероятно, никогда больше не повторится, Каренин все равно не задумывается о смысле и об оправдании своего союза с Анной, как и всей своей отрегулированной жизни. Он способен признать, что союз Анны с Вронским — это нечто намного более сложное и драматическое, чем недолговечная интрижка с ее обычной пошлостью и грязью, способен принять чужого ребенка, проявив настоящее участие в судьбе женщины, которую в самом деле любит, насколько это возможно для его оледенелой души.

Как художник, Толстой всегда стремился воссоздать человека в его самых разнородных проявлениях, избегая прямолинейной обличительности. В каждом своем персонаже он видит и некую доминанту, определяющую суть характера, и внутреннюю противоречивость, которая подчас заставляет совершать поступки, не соответствующие уже сложившемуся представлению о воплотившемся в нем человеческом типе. Для психологической прозы это было открытие, в полной мере понятое и оцененное только десятилетия спустя, уже в XX веке. Для Толстого личность — это и завершенное единство, и совмещение очень несхожих начал. Об этом своем понимании природы человека он впрямую скажет уже в конце жизни, работая над «Воскресением»: «Люди, как реки: вода во всех одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди. Каждый человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие, и бывает часто совсем не похож на себя, оставаясь всё между тем одним и самим собою».

Каренин, который со слезами на глазах говорит Вронскому, что, увидев Анну при смерти, «простил совершенно», тоже не похож на себя, каким мы его видели только что, утром этого же дня. В утреннем петербургском тумане он по пути с вокзала домой холодно размышлял про выгоды, сулимые очень вероятной смертью жены: тогда само собой будет развязано тягостное для него и унизительное положение рогоносца. Даже Анна, изумленная его новым настроением, твердит в полузабытьи, что «он добр, он сам не знает, как он добр». Но и в эту минуту просветленности желания Каренина устремлены к одному: поставить крест на прошлом, вернуть жизнь в привычное русло, чтобы отношения оставались такими же, какими они были до разразившегося несчастья. Словно Анна была способна переступить через случившееся, снова стать послушной и примерной супругой, снова, подавляя отвращение, разделить ложе с человеком, который так долго для нее оставался — и потом, после краткого примирения, опять будет — только машиной. Или, в лучшем случае, куклой, неспособной даже на настоящую ревность, которая другого заставила бы убить, разорвать на куски преступную жену.

В критических обстоятельствах из чиновничьего футляра в Каренине выглядывает что-то неподдельно человечное и он готов, не кривя душой, по-христиански подставить другую щеку, но победить в себе приверженность норме и ритуалу, даже задуматься о необходимости ритуалов и норм — это выше его сил. Он, в сущности, защищает именно ту «мысль семейную», которая так дорога Толстому, но едва ли можно представить себе более чувствительный урон, чем тот, что нанесен этой мысли поведением Каренина, особенно после того, как рухнуло хрупкое равновесие, установившееся после появления на свет дочери Анны и Вронского. Очевидным этот урон становится как раз потому, что Каренин изображен в романе отнюдь не «машиной», не каким-то моральным монстром, а человеком, которому тоже присуща диалектика души, заставляющая совершать поступки, не согласующиеся с представлением о сухом эгоисте и сановнике без сердца. Каренин — это и в самом деле наглядное свидетельство, что «несчастие есть жизнь», вся человеческая жизнь, когда в ней потерян смысл.

Но главным свидетельством справедливости этого тезиса должна была все-таки стать судьба Анны. С нею связана в романе не только центральная сюжетная линия, но и главная нравственная коллизия, к ней относится евангельский эпиграф, который вызвал самые разные трактовки. Ни одна из этих трактовок не выглядела вполне убедительной — как раз из-за того, что для самого Толстого решение основного этического конфликта было вполне ясным только в ранних вариантах романа, когда он оставался лишь описанием измены, которая неминуемо влечет за собой возмездие. Но конфликт непрерывно усложнялся по мере того, как, в согласии с логикой самодвижения характера, история Анны приобретала все новые оттенки, а заключенный в этой истории смысл становилось все труднее свести к каким-то бесспорным и очевидным истинам. Здесь дало себя почувствовать одно из коренных свойств искусства Толстого: его всегда интересует прежде всего нравственное состояние героев, однако это состояние не бывает ни полностью определившимся, ни застывшим. Собственно, это не состояние, а поиск, причем такой, когда итог может оказаться непредсказуемым даже для самого автора.

Первый побудительный импульс, который станет завязкой драмы, пережитой его героиней, — пробуждение женщины в безропотной рабыне своего нелюбимого мужа, страсть, особенно исступленная из-за того, что это естественное чувство так долго подавлялось, уродовалось необходимостью только выполнять обязанности брака без любви. Подразумевая те сцены романа, которые для русской литературы с ее пуризмом были уникальными по смелости выбора самого предмета изображения, — первую близость Анны и Вронского, роды Кити, — Фет заранее возмущался «дураками», кричащими о «реализме Флобера». Он был прав в том смысле, что грубо пристрастными оказались адресовавшиеся Толстому упреки в нескромности, чуть ли не в любовании физиологией: такие эпизоды написаны с безупречным тактом. Но как поэма страсти — физической страсти — «Анна Каренина» действительно превосходит все, что было создано до Толстого русскими авторами. Толстой нарушал негласно установленный закон молчания о подобных сторонах жизни, и нарушение было неизбежно, потому что искусству Толстого нужен человек, показанный не выборочно, а целостно, в совокупности всего его опыта. Для того чтобы достичь такой целостности и пластичности, создавая характер Анны, он не мог игнорировать чисто физическую мотивацию ее гибельной любви. И, разумеется, не мог, в отличие от некоторых последователей Флобера, удовлетвориться преимущественно этой мотивацией, так как в его художественном мире всегда обнаруживается лабиринт сцеплений, устроенный очень сложно, но без всякого следа схематичности или искусственности.

85
{"b":"156758","o":1}