Пьяную девицу, откачнувшуюся от забора, увел вниз по Хамовническому переулку городовой для порядка и спасая ее от замерзания (вряд ли она была такая уж горячая), а Толстой завернул в свой дом, намереваясь утром узнать о дальнейших перемещениях несчастной, однако утром неожиданно его задержала на выходе страшная история, рассказанная ему старым знакомым, тоже несчастным, давно уже сбившимся с пути пропойцей, много всего на своем веку перевидавшим, а тут вдруг на середине грустной повести захлюпавшим, зарыдавшим и отвернувшимся к стене. Повесть печальная, но не столь уж чрезвычайная, в том-то и ужас, что заурядная, обыкновенная — о тихой и больной прачке («белокурая, тихая и благообразная»), задолжавшей за квартиру, обессилевшей так, что на работу уже перестала ходить, а только всё кашляла, мешая другим платежеспособным жильцам спать, особенно одной восьмидесятилетней полусумасшедшей старухе, возненавидевшей кашлявшую овцу. Понятно, ее выгнали. Идти же прачке, как униженным героям Достоевского, было некуда. Ее выгоняли, а она возвращалась. То злобная старуха выталкивала, то городовой — хороший городовой, с саблей и пистолетом на красном шнурке, произнося учтивые слова, из квартиры вывел. Хотела было не вернуться — день ясный, весенний, неморозный, да как начало темнеть, приморозило, испугалась, назад повернула, да в воротах поскользнулась, упала. О прачку прохожие спотыкаться начали, просили дворника убрать, принимая за пьяную, а она умерла. Вот и вся повесть, побудившая Толстого отправиться в участок еще и с дополнительной задачей что-нибудь подробнее узнать и об умершей прачке. Путь писателя освещало живительное мартовское солнце. Дышалось легко, только на душе было пасмурно. «Погода была прекрасная, солнечная, опять сквозь звезды ночного мороза в тени виднелась бегущая вода, а на припеке солнца, на Хамовнической площади, всё таяло и вода бежала. От реки что-то шумело. Деревья Нескучного сада синели через реку; порыжевшие воробьи, незаметные зимой, так и бросались в глаза своим весельем; люди как будто тоже хотели быть веселы, но у них у всех было слишком много заботы. Слышались звоны колоколов, и на фоне этих сливающихся звуков слышались из казарм звуки пальбы, свист нарезных пуль и чмоканье их об мишень».
Так писатель мог бы начать «Воскресение», но до романа еще далеко, даже до рассказа Анатолия Федоровича Кони, откуда Толстой позаимствует сюжет, неблизко. Теперь же надо идти в участок, к людям, вооруженным саблей и пистолетом. В участке трясся какой-то оборванный старик, очень ослабевший, так, что ничего толком выговорить не мог. Начальник жандармов объяснил Толстому, что несовершеннолетнюю проститутку, кажется, отправили в какой-то комитет и что таких, и даже моложе (12, 13, 14 лет), хватает — «сплошь и рядом». Пустяки. Рядовой случай. Не может припомнить, где ночевала.
Ничего не узнав определенного о «заморухе», Толстой отправился в Русанов дом, где еще недавно перхала прачка. Там застал траурные церемонии, организованные на собранные жильцами-голышами деньги. Среди скорбевших увидел и навечно запечатлел брата умершей («господин, надо бы сказать»), которого умудрились разыскать — «в чистом пальто с барашковым воротником, блестящих калошах и крахмаленой рубашке»: жутковатая и неожиданная подробность. Взглянул и на покойницу, которая была в гробу особенно хорошей и трогательной: чистое и бледное, доброе и усталое лицо, но не грустное, а удивленное. «И в самом деле, если живые не видят, то мертвые удивляются».
Так что же нам делать?
Когда-то было просто и удобно. Самодержавие. Язвы капитализма, которые, как ясно понимал каждый школьник, утопическими толстовскими проектами не излечить: заблуждался, мол, яснополянский мудрец, зеркало нашей старой революции, той, которая не была победоносной. Но вот уж и XXI век наступил, а не только не избавились от прежних болячек, а и многими новыми обзавелись. Толпы бомжей бродят по улицам и переулкам наших городов — испитые, темные, с какой-то особенной грязнотой лица. Роются в бачках с отбросами, к которым не подойти — тут же шелудивые, страшные собаки и упитанные, обнаглевшие крысы. Пьяные, наглотавшиеся невообразимой сивухи, агрессивные или нечленораздельно мычащие, валяющиеся на асфальте. Ночные (да и дневные), так сказать, «бабочки» порхают повсюдно, готовые за скромное «возмездие» обслужить весь мир — даже в купейные вагоны поездов, курсирующих между Москвой и Петербургом, проникли. Гимназисты, совсем зеленые, с сигаретами в зубах, беспрерывно и громко, с вызовом матерящиеся. Подоконники, усеянные шприцами, а рядом надписи, призывающие бить жидов во имя спасения России, которая ведь только для русских… Армия беспризорных детей шныряет у зловонных вокзалов и злачно-питейных мест. Полумертвые, серые лица стариков, уставших, смертельно уставших от бесконечного выживания-проживания — их больше всего жаль. Какая, сказал бы Толстой, громада зла! И пошел бы из своего чистого и уютного дома в самую гущу этого зла. Но Толстого с его состраданием и самоотвержением давно нет — скоро минет столетие, как он ушел в неизвестность из Ясной Поляны. Самим надо разбираться, вдохновляясь великим опытом.
Так что же нам делать?
Кроткие глаза смерти
Работа над трактатом была в разгаре — она очень затянулась, всё никак оптимистический финал не получался, да так и не получился. Обращение к женщинам-матерям, в руках которых «спасение мира», аккорд, положим, мажорный, да мало убедительный — когда пришла весть о смерти Ивана Сергеевича Тургенева, с которым у Льва Николаевича было много связано в прошлом: литературная молодость, споры на всевозможные темы, как правило, заканчивавшиеся ссорами. Тургенев дружил и любил, ценя литературный дар и веселый общительный нрав, брата Толстого — Николеньку, автора небольшой поэтичной книги «Охота на Кавказе».
Тургенев принадлежал к тому же кругу — сословно и литературно. Толстой переживал происшедший в 1860-е годы разрыв отношений с Тургеневым. Как-то написал ему примирительное письмо, но оно затерялось, и до Толстого через доброхотов — а они есть всегда, всё знающие и своевременно передающие сплетни добровольные почтальоны, — доходили не очень лестные суждения о нем старинного литературного знакомого. Новое религиозное настроение побуждало Толстого отринуть слухи и клевету и еще раз протянуть руку собрату, что он и сделал в письме к Тургеневу от 6 апреля 1878 года: «В последнее время, вспоминая о моих с вами отношениях, я, к удивлению своему и радости, почувствовал, что я к вам никакой вражды не имею». Вспомнилось всё хорошее и дорогое, явно перевесившее мелочные обиды и недоразумения. «Мне так естественно помнить о вас только одно хорошее, потому что этого хорошего было так много в отношении меня. Я помню, что вам я обязан своей литературной известностью, и помню, как вы любили и мое писанье и меня». Религиозное отношение к жизни позволяло с некоторым назидательным оттенком напомнить: «В наши года есть одно только благо — любовные отношения с людьми». Необходимо совместными добровольными усилиями потушить и так уже еле-еле по инерции тлеющий костер вражды: «Подадимте друг другу руку, и, пожалуйста, совсем до конца простите мне всё, чем я был виноват перед вами».
Тургенева тронуло письмо Толстого. В ответном письме он выразил радость в связи с прекращением некогда возникших недоразумений и сообщил о своем намерении посетить летом Орловскую губернию и о возможном скором свидании. Получив от Тургенева телеграмму, что он будет в Туле 8 августа, Толстой поехал туда его встречать, захватив с собой молодого правоведа Степана Берса. Как они встретились после семнадцатилетнего перерыва, о чем говорили по дороге в Ясную Поляну, неизвестно — никаких свидетельств об этом нет, а журналисты событие прошляпили. Зато в Ясной Поляне долгожданного гостя разглядывали пристально, следили за каждым жестом и буквально впитывали его слова.
Тургенев всем понравился, хотя и по-разному. Его ждали. Волновалась и всегда-то подвижная, как ртуть, нервная Софья Андреевна — а тут такой именитый, долгожданный гость. Волнение очень скоро прошло — гость был прост, обаятелен, артистичен. Естественно, и на него все взглянули «дружелюбным оком». Никакой необходимости «занимать» его не было — он сам всех отменно занимал. «Тургенев очень сед, очень смирен, — вспоминала Софья Андреевна, — всех нас прельстил своим красноречием и картинностью изложения самых простых и вместе и возвышенных предметов. Так он описывал статую „Христос“ Антокольского, точно мы все видели его, а потом рассказывал о своей любимой собаке Пегас с одинаковым мастерством. В Тургеневе теперь стала видна слабость, даже детская, наивная слабость характера. Вместе с тем видна мягкость и доброта». Взгляд острый, цепкий, но око явно доброжелательное. Понравился «красивый старик» и Татьяне Львовне.