Сюжет повести был рассказан Толстому в Брюсселе княжной Дондуковой-Корсаковой, запомнившей драматический случай, который произошел в их псковском имении. В доме старого князя, который когда-то заседал в Академии наук и по этому случаю удостоился убийственной пушкинской эпиграммы, Толстой тогда проводил почти все свободное время, потому что был увлечен его племянницей и даже подумывал сделать ей предложение. Сестра Маша ему советовала не медлить и отбросить колебания, однако не зря опасалась сидящей в нем «подколесинской закваски». Правда, выбираться из дома невесты через окно не пришлось — просто Толстой в конце концов решил, что и Екатерина Дондукова ему не пара.
С женитьбой не вышло, но запомнилась история лакея, удавившегося из-за денег, которые потом нашли и устыдились напрасно на него возведенных обвинений в воровстве и мотовстве. Действие этого рассказа Толстой перенес в знакомые ему места, дав персонажам имена и прозвища знакомых яснополянских мужиков. Сюжет у него приобрел особенный колорит: остался трагизм, заключенный в нем по самому ходу событий, прибавилась просветленность: деньги вздорной барыни в итоге сослужили добрую службу, избавив от солдатчины молодого ямщика, всего год как женившегося, и разбудив совесть прижимистого старика Дутлова, который выкупил из рекрутов своего племянника. Но эти деньги стали проклятьем для жалкого даже в своей низости Поликея с его голодными и раздетыми детьми. А в казарме место ямщика за деньги займет беспутный Алексей, который пошел в солдаты, потому что от него, беспробудно пьющего, отрешились все, даже родители. Совсем не идиллия финальная сцена рассказа, когда счастливые Дутловы возвращаются к себе в деревню. На последней странице Алексей, только что бойко плясавший в толпе рекрутов и в порыве пьяного великодушия сунувший завязанные в платок деньги старухе, уже смирившейся было, что ее Илью забрили, вдруг от умиления переходит к проклятьям, осыпая это везучее семейство жестокой бранью: дьяволы, людоеды, лапотники…
Фет, прочитав рассказ в «Русском вестнике», был сильно разочарован: зачем изображать «плесень народа», какой, по его представлениям, всегда были дворовые и лакеи? Зачем заниматься «адвокатурой в поэзии», которой, на его взгляд, посвятил себя Толстой, написавший «Поликушку» только для того, чтобы доказать, что и дворовые переживают драмы не слабее шекспировских? В таком же духе высказывались о «Поликушке» и впоследствии — то не верили в просветление Дутлова, то винили автора в незнании истинной жизни народа, утверждая, что Толстой умеет передавать одни лишь внешние ее черты. Исключение составил Тургенев. По прочтении рассказа он еще раз «удивился силе этого крупного таланта». С чем-то и он был не согласен — «уж очень страшно выходит», — однако признавал, что «есть страницы поистине удивительные», и об авторе с уверенностью говорил: «Мастер, мастер!»
Этот отзыв в письме Фету, помеченном январем 1864 года, делает большую честь не только вкусу, но беспристрастности и благородству Тургенева. Ведь уже более двух лет он не поддерживал никаких отношений с Толстым.
* * *
Их ссора, нелепая, но поистине драматическая по своим последствиям, произошла в имении Фета Степановка в конце мая 1861 года. Тургенев только что вернулся из-за границы и привез законченную рукопись нового романа — «Отцы и дети». Мнение Толстого было ему особенно интересно и, приглашая его к себе в Спасское, откуда до Степановки совсем недалеко, Тургенев прежде всего рассчитывал обстоятельно побеседовать о своем произведении. Сразу по приезде Толстой унес папку к себе в комнату, где стоял диван. С дороги он устал, а рукопись показалась ему довольно скучной. Какое-то время спустя Тургенев заглянул к гостю и нашел его спящим. Словно почувствовав неладное, Толстой открыл глаза и увидел удаляющуюся спину хозяина.
В Степановке, куда они вместе уехали на следующий день, разговоров о романе не было (Толстой, прочтя его через год уже напечатанным, нашел, что «Отцы и дети» не удались автору — холодно написано, не берет за душу). Однако на второй день после приезда Тургенев за утренним чаем пустился рассуждать о воспитании, приводя в пример свою дочь, которая постоянно жила во Франции. Девочке, мать которой была крепостной в Спасском, он старался дать европейское образование, взял для нее английскую гувернантку и был страшно доволен, что мисс желает привить ей сознание нравственного долга перед несчастными. Вот, например, заставляет собирать в домах бедняков худую одежду и собственноручно ее чинить.
Дальнейшее известно по мемуарам Фета. Толстому эта умилительная картинка показалась приторной, он не сдержался и сказал, что «разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену». Тургенев вспыхнул, потребовав воздержаться от подобных комментариев. Толстой заявил, что привык говорить то, что думает. Ответный выпад Тургенева был крайне неосторожным: пригрозив, что силой заставит Толстого замолчать, он сжигал между ними все мосты. Но Тургенев уже не мог совладать с собой и сделал еще один шаг, который сам, опомнившись, признал «безобразным поступком», — крикнул: «Если вы будете так говорить, я дам вам в рожу!» — и выбежал из комнаты, схватившись за голову.
Фет бросился успокаивать их обоих, пытался пролить масло на бушующие воды, но все напрасно. Тургенев потребовал, чтобы ему немедленно подали коляску, Толстой сказал, что ни минуты не останется там, где его оскорбили. Из Новоселок, имения зятя Фета, он известил Тургенева, что тот обязан извиниться письмом, которое было бы возможно показать тем, кто стал свидетелями их ссоры, или дать удовлетворение. Тургенев из Спасского написал, что сожалеет о случившемся и просит снисходительно отнестись к внезапно его увлекшему «чувству невольной неприязни», однако их отношения окончены навсегда, а это письмо Толстой благоволит употребить, как сочтет нужным. Однако Толстой уже послал второе письмо, и в нем был вызов. Причем стреляться он желал по-настоящему, исключив саму мысль о дуэли, которая кончается шампанским.
До поединка не дошло. Толстой довольствовался письменными объяснениями Тургенева, который признал, что правота была не на его стороне. Свою выходку он объяснял «крайним и постоянным антагонизмом наших воззрений». Вскоре Тургенев уехал за границу, напоследок, правда, заверив, что по возвращении, через год, сам потребует от Толстого удовлетворения. Толстой расценил этот демарш как трусость, и в дневнике месяц спустя написал: «Замечательная ссора с Тургеневым — он подлецсовершенный, но я думаю, что со временем не выдержу и прощу его».
К тому времени, и даже гораздо раньше, «пыл озлобления», как сам он признавался, из него «вылетел, как вылетает заряд из ружья». Год спустя таким же облегчающим выстрелом, письмом императору, закончится приступ бешенства из-за обыска в Ясной Поляне. Но пока выстрел не прогремел, всем хотя бы причастным к происходящему приходилось полной мерой испытать на себе толстовскую «дикость». Фет сделал попытку примирить своих насмерть рассорившихся друзей, и Толстой тут же порвал с ним все отношения — правда, ненадолго, всего лишь до зимы. В этом несчастном деле Фет был на стороне Толстого, добивался от Тургенева покаяния, специально ездил к нему в Спасское, но тот и слышать ничего не хотел, отделавшись «детски-капризным криком».
Своей приятельнице графине Ламберт Тургенев в те дни писал, что сознает собственную вину за несдержанность, однако Толстой ведь «сходился со мною как будто для того, чтобы дразнить и бесить меня». Какая, право, «сложная и самомучающаяся натура». Есть позднее свидетельство Софьи Андреевны Толстой, что, быстро остыв и впав в какое-то необыкновенное смирение, Лев Николаевич почувствовал, как тяжело ему иметь врагом такого человека, как Тургенев, и написал ему трогательное письмо с предложением все забыть и снова сделаться друзьями. Парижского адреса он не знал, и письмо было отправлено петербургскому книгопродавцу, который вел дела Тургенева. Оно затерялось, но уцелело другое, октябрьское письмо, которое ставило точку в затянувшемся конфликте. Толстой извещал, что обиды не прощает, но признает и свою вину. От вызова он отказывался.