Дом в Квирне будет немедленно выставлен на продажу, – его переполнили ненавистные воспоминания. Следовательно, как только Вас выпустят, а я надеюсь, что это случится без замедления (without retardement, sans tarder), пожалуйста, выезжайте из домаXVI. Я не разговариваю с мисс Мирной Солоуэй с нашего факультета, – на самом-то деле попросту Соловейчик, – но, насколько я знаю, у нее прекрасный нюх на квартиры, сдаваемые внаем.
После всех этих дождей у нас прояснилось. В это время года озеро так прекрасно! Мы собираемся заново обставить нашу милую дачку. Единственный ее недостаток – в одном отношении (и преимущество во всех остальных!) – это некоторая удаленность от цивилизации или по крайней мере от Хониуэлльского колледжа. Впрочем, полиция всегда начеку и не дает потачки любителям купаться в голом виде, пролазам и прочим. Мы всерьез подумываем о приобретении крупной овчарки!XVII
Комментарии
I. En français dans le texte[94].
II. Первые четыре-пять строк несомненно аутентичны, но затем появляются разные мелочи, которые убеждают меня, что письмо в целом составлено не Нетти, а Нелли. Только советская женщина может так отнестись об Америке.
III. Напечатано сначала «четырнадцать», но умело стерто и заменено правильным «двенадцать», что явственно видно во втором (под копирку) экземпляре, который я обнаружил приколотым к бювару в моем кабинете – «просто на всякий случай». Нетти была бы совершенно не способна произвести столь чистый типоскрипт, особенно на машинке с «новой орфографией», которой пользовалась ее подруга.
IV. Выражение «дуровский зверек», обозначающее зверушку, обученную знаменитым русским клоуном Дуровым, представляет собой отсылку, менее привычную для моей жены, чем для особы старшего поколения, к которому принадлежала ее подруга.
V. Презрительная транслитерация названия «Quirn».
VI. Ошибка в слове «train» показательна. Французский язык Аннетт был превосходен. Французский Нинетт (как и ее английский) представлял собою насмешку.
VII. Моя жена, выросшая в среде российских мракобесов, отнюдь не являла образчика расовой терпимости; но она никогда не прибегла бы к пошлой антисемитской фразеологии, типичной для натуры и воспитания ее подруги.
VIII. Вплетение этих «чудных старых церквей» – расхожая пошлость из ассортимента советского патриотизма.
IX. На самом деле моя жена не упускала ни единого случая, чтобы расстроить своих родителей.
X. Я мог бы что-то предпринять на сей счет, если бы знал, чье это было желание. Чтобы досадить родителям, – странная, но постоянная ее потребность, – Аннетт никогда не ходила в церковь, даже на Пасху. Что же до миссис Ленгли, ее девизом было набожное приличие; она крестилась всякий раз, что американский Юпитер раздирал черные тучи.
XI. «Неврастения», подумать только!
XII. Полностью новый персонаж – эта матушка. Миф? Чей-то розыгрыш? Я обратился за разъяснениями к Бриджет; она сказала, что такой особы там не было (настоящая миссис Тодд давным-давно померла), и посоветовала мне «бросить это дело» с раздраженной резкостью человека, отвергающего предмет разговора, порожденный бредом собеседника. Я готов согласиться с тем, что мои воспоминания о сцене, разыгравшейся у нее на квартире, подпорчены состоянием, в котором я тогда находился, но все же эта «святая матушка» остается полной загадкой.
XIII. En Anglais dans le texte[95].
XIV. Московской девушке было в ту пору под сорок.
XV. En Anglais dans le texte.
XVI. Этого я сделать и не подумал, пока не истек срок найма, что произошло 1 августа 1946 года.
XVII. Воздержимся от окончательного комментария.
Прощайте, Нетти и Нелли. Прощайте, Аннетт и Нинетт.
Прощай, Нонна Анна.
Часть четвертая
1
Курс вождения этого «Каракала» (как я любовно прозвал мою новую белую двухместку) имел и смешные и драматические стороны, но после двух провалов на экзамене и нескольких мелких починок я наконец оказался физически и юридически годным к долгой дороге, охватившей запад страны. Я пережил, правда, мгновение острого горя, когда далекие горы впервые утратили вдруг всякое сходство с сиреневыми облаками, и мне вспомнилось, как мы с Ирис ездили на Ривьеру в нашем старом «Икаре». Если она и позволяла мне временами браться за руль, то единственно смеха ради, она была такая затейница. С какими рыданиями я теперь вспоминал тот раз, что я ухитрился сшибить велосипед почтальона, оставленный прислоненным к розоватой стене при въезде в Карнаво, и как моя Ирис в прекрасном веселье складывалась пополам, пока он катил перед нами!
Остаток лета я провел, исследуя невероятно лирические штаты Скалистых гор, пьянея от дуновений Восточной России в полынной зоне и от запахов Русского Севера, столь верно воспроизводимых болотцами, что лежат над границей бора, по краю небес, струящихся от снегов к орхидеям. И что же – и всё? Какой таинственный гон заставлял меня, как мальчишку, промачивать ноги, пыхтеть, влезая по склонам, заглядывать в лицо каждому одуванчику, вскидываться от каждой цветастой козявки, скользнувшей по самому краю моего поля зрения? Откуда это сонное чувство, что я пришел с пустыми руками – без чего? Без ружья? Без волшебной палочки? Я не решался углубляться в него, дабы не разбередить рваный рубец под тоненькой плевой моей личности.
Пропустив целый учебный год в своего рода преждевременном «научном отпуске», отчего попечители Квирна лишились слов, я зазимовал в Аризоне, где попытался написать «Невидимость сна» – книгу, во многом подобную той, что читатель держит в руках. Конечно, я к ней не был готов и, возможно также, перемудрил с невыразимыми оттенками чувств; как бы там ни было, я задавил ее слишком многими наслоениями смыслов, как, бывает, русская баба заспит в чадной избе младенца, впав в тяжкое забытье после сметанного ею стога или побоев пьяного мужа.
Я устремился в Лос Ангелес и там с сокрушением выяснил, что фильмовая фирма, на которую я рассчитывал, того и гляди прогорит после смерти Ивора Блэка. Обратной дорогой (то было раннею весной) я вновь открывал для себя мир милых призраков моего детства в нежной зелени осиновых перелесков, разбросанных там и сям по высотам укутанных в хвою кряжей. Почти шесть месяцев я мотался из мотеля в мотель, машину мою несколько раз обдирали и мяли попутные кретины-конкуренты, и в конце концов я променял ее на покойный «Белларгус» – небесной синевы, которую Бел еще предстояло сравнить с синевою морфо.
И вот еще странность: с пророческим тщанием я заносил в дневник все остановки, все мои мотели («Mes Moteaux»[96], сказал бы Верлен!) – «Озерные Виды», «Долинные Виды», «Горные Виды», «Двор Оперенной Змеи» в Нью-Мехико, «Приют Лолиты» в Техасе, «Одинокие Тополя» (которые, если бы их призвали на службу, смогли бы встать дозором вдоль целой реки), – и столько закатов, что хватило бы осчастливить всех нетопырей мира – и одного умирающего гения. СНА, СНА, Смотри На Арлекинов! Смотри на странный горячечный спех попутной систематизации, в которой я усердствовал, словно бы зная, что эти заезжие дворы предвоплощают прогоны будущих странствий с моей обожаемой дочерью.
В конце августа 1947 года, загорелый и еще более дерганый, чем всегда, я возвратился в Квирн и перевез мои вещи со склада в новое жилище (Ларчделл-роуд, 1), найденное для меня расторопной и умненькой мисс Солоуэй. То был очаровательный двухэтажный серого камня дом с хорошим видом в окне и белым роялем в продолговатой гостиной, с тремя девичьими светелками наверху и библиотекой в подвале. Принадлежал он покойному Олдену Ландоверу, величайшему американскому беллетристу полустолетия. При поддержке сияющих попечителей, – в общем-то наживая на радости, с которой они приветствовали мое возвращение в Квирн, – я решился купить этот дом. Мне полюбился присущий ему душок учености – удовольствие, редко выпадающее моей чрезвычайно чувствительной брюнновой перепонке, – полюбилась и его живописная затерянность в огромном неухоженном парке по-над заросшим лиственницей и канадским златотысячником крутым скатом.