— Какая необычная история, — сказал Гольдман, — и так похожа на ту, которую я где-то читал…
— Но потом внизу раздался грохот. Кто-то стучал во входную дверь. Это были люди из нашей батареи, которые искали лейтенанта. Ситуация была весьма скользкая. Они никогда бы не поверили, что молоденькая девица убила офицера, а вот меня могли бы наверняка повесить. Она сказала, что надо прятаться, и мы вбежали в ее комнату…
— Где спрятались под кровать.
— Конечно, куда же еще было нам прятаться? Мы едва там уместились — правда, довольно уютно, — и в этот момент в дом ворвались солдаты и сразу же наткнулись на тело убитого лейтенанта. Они разбудили старуху, которая, конечно же, ничего не слышала, и решили, что я, совершив ужасное убийство, бежал вместе с девицей, Все это мы слышали, лежа под кроватью.
Внезапно снаружи послышались глухие мощные удары. Неприятельская дивизия обнаружила наш лагерь и атаковала его. Все выбежали из дома, а мы с Лизой продолжали лежать в объятиях друг друга все время, пока за стенами бушевало сражение. Наш полк был разбит наголову. Те, кто уцелел, бежали в лес, и больше их никто не видел.
Мы, однако, пролежали в нашем укрытии всю ночь, и когда страх прошел, нам стало приятно чувствовать тела друг друга. Мне никогда прежде не доводилось лежать рядом с девушкой, и ее мягкая кожа и нежное дыхание переполнили меня жарким желанием. Наконец мы начали целоваться и ласкать друг друга и так провели остаток ночи. Но самым замечательным стало то, что когда я через голову стянул с нее юбку, то увидел на ее животе…
— Родимое пятно?
— Точно так. Как вы угадали? Она же никому об этом не говорила. На следующий день я явился в Брунневальд — единственный уцелевший солдат из всего полка, — и меня приняли в другую бригаду, как великого героя.
— Думаю, что эта история имеет продолжение, которое вы мне не рассказали, — сказал Гольдман. — Разве не случилось так, когда вы, скрючившись, лежали под кроватью, что взаимное давление ваших тел оставило на вашей коже некие неизгладимые следы?
— Не думаю, чтобы так было, милостивый господин.
— Разве не было такого момента, когда она с такой силой вонзила ногти в вашу кожу, что вы не закричали от боли только из страха, что вас обнаружат?
— Нет, такого я не припоминаю, милостивый господин.
— И не рассказывали ли вы эту историю несколькими годами позже кому-либо, кто мог выдать ее за свою собственную?
— Конечно, милостивый господин. За прошедшие годы кому только не рассказывал я свою историю.
— Я все же полагаю, — продолжал Гольдман, — что не только ваша память претерпела некоторую аберрацию из-за давности событий, о которых вы рассказываете, но более того, о тех событиях напоминает один шрам на вашей ягодице.
— Откуда пришла в вашу голову столь невероятная мысль?
— Дело в том, что мне уже приходилось слышать вашу историю. И не отрицайте очевидного; возможно, вас это немного смущает, но я точно знаю, что шрам там есть.
— Уверяю вас, что его там нет.
— Тогда будьте так любезны и докажите. Покажите мне свой зад.
— Здесь, на улице? Что за странное предложение от такого благородного господина, как вы?
— Очень хорошо, тогда давайте отойдем в проулок.
— Уверяю вас, господин, что там нет никаких следов, о которых вы говорите.
— В таком случае почему бы вам не доказать этот факт? Я дам вам один талер, если вы это сделаете.
— Я решительно отказываюсь, господин. Может быть, я нищий, но я честный солдат и приличный человек.
— Я дам вам два талера, если мы сейчас пойдем вон в ту аллею и вы покажете мне свой зад.
— Я сделаю это за три талера.
Итак, они вдвоем удалились в аллею, отошли подальше от улицы, и там старик сбросил штаны, а Гольдман принялся внимательно смотреть, есть ли на заду нищего искомый шрам. Именно в этот момент Гольдман почувствовал, как кто-то схватил его за воротник.
Обернувшись, он увидел щеголевато одетого унтер-офицера городской стражи.
— Я вынужден попросить вас обоих пройти со мной в Фреммелыоф,
Надо же было попасть в такое в высшей степени компрометирующее положение! Все извинения и объяснения оказались бесплодными. Унтер-офицер вывел обоих на улицу, махнул рукой, остановив карету, и доставил задержанных в большую крепость, служившую одновременно казармой и тюрьмой.
II
Внешний вид здания мало говорит о том, что находится внутри, за однообразными, монотонно окрашенными серыми стенами. Свет и воздух проникают в это угрюмое здание через маленькие забранные решетками окна, расположенные в один ряд высоко над землей. С тяжелым сердцем вступил сюда Гольдман, которого вслед за старым нищим втолкнули под арку мрачных ворот в массивной стене и провели в какую-то комнату, где оба они предстали перед офицером, сидевшим за пустым письменным столом. Офицер был худ и имел нездоровый вид. Лицо его было болезненно-желтым, а темные волосы, гладко причесанные и напомаженные, подчеркивали форму черепа. Гольдман попытался объясниться.
— На самом деле это просто досаднейшее недоразумение. Случайность, которая…
Офицер не обратил на его слова ни малейшего внимания, читая протокол, который дал ему унтер-офицер. Потом он метнул на Гольдмана суровый взгляд.
— Это не случайность, что вы оказались здесь. Вы здесь потому, что, насколько я понимаю, вели себя непристойно на улицах Ррейннштадта, а если вы вели себя непристойно, то это означает, что у вас непристойный характер, который, в свою очередь, явился следствием и результатом плохого воспитания, ваших нездоровых привычек и дурной компании, которую вы водили. Мне жаль видеть вас здесь, но я нисколько не удивлен, поскольку ваше присутствие в этой комнате уже само по себе неопровержимо доказывает, что вы — преступник и как таковой полностью заслуживаете стоять передо мной и чувствовать на своих плечах всю тяжесть и силу закона. Можете ли вы что-нибудь сказать в свое оправдание?
Гольдман был ошеломлен тем, что услышал от офицера.
— Если мое присутствие здесь столь неизбежно, в чем вы только что убедили меня, то не скажете ли вы, каков будет неизбежный исход?
— Пока не скажу. Я должен знать все факты, прежде чем решу, что с вами делать. Ну а ты, старик? — обратился к нищему. — В чем заключается твоя история?
— Я как раз рассказывал ее этому господину, который стоит рядом со мной, — ответил нищий. — Потом я шел целый день и дошел до поля Брунневальда к самому началу битвы. Я потерял мой полк, вступил в другой и храбро сражался, и это правда, хотя я сам это свидетельствую. Но к концу дня я получил пулю в ногу.
— Пулю, — промолвил офицер, — на которой, если можно так сказать, было написано твое имя.
— Можно сказать и так. Меня положили в телегу и повезли к хирургу, который сразу и без обиняков сказал, что ногу надо отнять. Я начал плакать и причитать при одной мысли о том, что лишусь драгоценной ноги (в самом деле, это была моя любимая нога, хотя потеря другой едва ли была бы намного легче), и попросил хирурга сохранить ее. Но он сказал, что если ногу не ампутировать, то я неминуемо умру от гангрены. Он ставит за это свою репутацию. Я сказал, что нога дороже мне, чем его репутация, и я воспользуюсь шансом. Несколько дней я метался в невыносимой лихорадке, но в конце концов рана стала заживать.
— И что, — спросил офицер, — по твоему мнению, все это должно для меня значить?
— Только то, что если мне было суждено в тот день получить пулю в ногу, то тогда же было суждено поправиться. И если случайностью было само ранение, то не меньшей случайностью стало и выздоровление. В любом случае все это было не в моей власти.
Офицера не удовлетворил рассказ нищего.
— Я отправлю в камеру вас обоих, и вы будете сидеть там, а я пока подумаю, что с вами делать.
Он приказал вывести арестованных из комнаты. Как странно, размышлял Гольдман, что его невинная прогулка обернулась таким печальным образом.