Три дня он сдавал анализы и за те часы, какие провел перед дверью амбулатории, ожидая ее, продумал досконально, как объяснить ей происходящее, и хотя дама все не приходила, ему удалось поговорить с ней так, будто бы она была рядом, и выслушать ее ответы. Проделывая это, он гораздо лучше понял, что именно его гложет, и в какой-то момент явственно вообразил себе, как пожилая дама выуживает из сумки книжечку, старую записную книжку, к которой прилипли крошки, возможно от печенья, листает ее в поисках фразы, которую записала, а когда находит, подносит страничку к глазам, очень близко, и читает вслух:
– Окончательные решения всегда принимаются в том состоянии духа, которому не суждено продлиться.
– Кто это сказал?
– Марсель Пруст. Этот никогда не ошибается.
И она закрыла книжку.
Джаспер Гвин терпеть не мог Пруста, по причинам, в которые не хотел углубляться, но эту фразу отметил несколько лет назад, в уверенности, что рано или поздно она пригодится. В устах пожилой дамы она прозвучала безукоризненно.
– Что же я должен делать? – спросил он.
– Переписывать, черт побери! – ответила дама в непромокаемой косынке.
– Я не уверен, что понимаю, в чем тут смысл.
– Поймете. Время придет, и поймете.
– Честное слово?
– Честное слово.
В последний день, сделав электрокардиограмму с нагрузкой, Джаспер Гвин подошел к регистратуре и спросил, не видел ли кто-нибудь довольно пожилую даму, которая часто приходила сюда передохнуть.
Девушка за стеклом смерила его взглядом, прежде чем ответить.
– Она отошла. – Употребила именно этот глагол. – Несколько месяцев назад, – добавила она.
Джаспер Гвин в растерянности не сводил с девушки глаз.
– Вы знали ее? – спросила та.
– Да, мы были знакомы.
Он невольно обернулся посмотреть, не лежит ли до сих пор на полу зонтик.
– Но она ничего мне не сказала.
Девушка не стала больше задавать вопросы, наверное, решила вернуться к работе.
– Может быть, сама не знала… – проговорил Джаспер Гвин.
Когда вышел на улицу, внезапно решил вновь проделать путь, который прошел с пожилой дамой в тот день, под дождем: это было все, что ему оставалось.
Может, он свернул не туда, а может, был вообще рассеян в тот день, но очутился вдруг на совершенно незнакомой улице, и повторился снова один только дождь, внезапно поливший как из ведра. Поискал кафе, где можно укрыться, но ничего такого на этой улице не было. Наконец, пытаясь вернуться в амбулаторию, наткнулся на выставочный зал. В подобные места его было не заманить, но в этот раз назойливый дождь склонял к тому, чтобы поискать убежище, и, поражаясь самому себе, Джаспер Гвин бросил взгляд в окно. Пол был паркетный, зал казался громадным, хорошо освещенным. Тогда Джаспер Гвин перевел взгляд на картину, выставленную за стек лом. То был портрет.
12
Картины были большие, все между собою сходные, будто одно и то же устремление повторялось до бесконечности. Всюду изображалась человеческая фигура, нагая, и вокруг почти ничего, пустая комната, коридор. Люди не особо красивые, тела – обычные. Они просто были – но необычной казалась сила этого бытия: так выглядят геологические породы, сложенные тысячелетним метаморфизмом. Они – камни, подумал Джаспер Гвин, но мягкие, живые. Ему даже захотелось потрогать холст, настолько он был уверен, что они теплые.
Тут он бы и ушел, этого хватило, но ливень не утихал, и тогда Джаспер Гвин, не ведая, что тем самым накладывает отпечаток на свою жизнь, принялся листать каталог выставки: на столе светлого дерева лежали, раскрытые, три неподъемные книжищи. Джаспер Гвин удостоверился, что названия картин, как и следовало ожидать, граничили с идиотизмом (Мужчина с руками на животе), а рядом с каждым названием поставлена дата написания. Он отметил, что художник работал многие годы, почти двадцать лет, но, судя по всему, ни в его видении предметов, ни в его технике ничего не изменилось. Он просто продолжал делать – как будто это был один-единственный жест, только протяженный. Джаспер Гвин спросил себя, не то ли было и с ним в те двенадцать лет, когда он писал книги, и пока искал ответ, наткнулся на приложение к каталогу, где располагались фотографии художника за работой, в его мастерской. Он невольно нагнулся, чтобы получше рассмотреть. Его поразила одна фотография: художник мирно сидел в кресле, отвернувшись к окну, и смотрел вдаль; в нескольких метрах от него натурщица, которую Джаспер Гвин только что видел на одной из картин, выставленных в галерее, лежала на диване, нагая, примерно в той же позе, в какой осталась запечатленной на полотне. Она вроде бы тоже смотрела в пустоту.
Джаспер Гвин уловил в этом неожиданный темп, течение времени. Как и все, он воображал, будто дела такого рода делаются обычным порядком – художник у мольберта, натурщица на своем месте, в неизменной позе; оба старательно выделывают па некоего танца: он мог бы вообразить себе даже глупую болтовню. Но здесь все казалось иным, потому что художник и натурщица скорее чего-то ждали; более того, можно сказать, что каждый ждал чего-то для себя, и это что-то не было картиной. Ждали, пришло ему на ум, что вот-вот окажутся на дне огромного бокала.
13
Он перевернул страницу: другие фотографии не слишком отличались от первых. Менялись натурщики, но общая ситуация была почти всегда та же самая. Художник то мыл руки, то расхаживал босиком, глядя в пол. Никогда не писал. Натурщица, высоченная и угловатая, с большими и нескладными, как у девочки-подростка, ушами, сидела на краю кровати, держась одной рукой за спинку. Не было никакой причины предполагать, что они разговаривают – что они вообще когда-нибудь разговаривали.
Тогда Джаспер Гвин взял каталог и поискал место, где присесть. В зале было два синих креслица, как раз перед столом, за которым работала какая-то дама, погрузившись в бумаги и книги. Наверное, то была владелица галереи. Джаспер Гвин спросил, не может ли он присесть, не помешает ли.
– Прошу вас, – сказала дама.
На ней были очки с диоптриями в затейливой оправе, и она ко всему прикасалась осторожно, как то всегда делают женщины с ухоженными ногтями.
Хотя Джаспер Гвин сел так близко, что это имело смысл лишь в том случае, если бы и у него, и у дамы вдруг возникло обоюдное желание поговорить, он водрузил книжищу на колени и принялся рассматривать фотографии, так, будто был один, у себя дома.
Мастерская художника представала на снимках пустой и неряшливой, нельзя было заметить и попыток как-то осознанно добиться чистоты; создавалось впечатление какого-то ирреального беспорядка – нечего было, при всем желании, приводить в порядок. Аналогично нагота натурщиков казалась не отсутствием одежды, но неким первозданным состоянием, не ведающим стыда – или оставившим его далеко позади. На одной фотографии был заснят мужчина лет шестидесяти, с ухоженными бакенбардами и длинными седыми волосами на груди; он сидел на стуле, собираясь что-то пить из чашки, возможно чай; ноги были чуть расставлены, стопы немного подвернуты на холодном полу. Можно было бы сказать, что ему абсолютно не идет нагота, до такой степени, что следовало избегать ее даже дома, даже в любви; но здесь он был наг совершенно, пенис свешивался на сторону, довольно большой и обрезанный; и хотя человек этот, вне всякого сомнения, выглядел гротескно, вид его, в то же самое время, был настолько неминуем, что Джаспер Гвин уверился в какой-то миг: есть некое знание, скрытое от него, но явленное нагому натурщику.
Тогда он поднял голову, поискал глазами и тут же обнаружил портрет мужчины с бакенбардами; изрядных размеров холст висел на противоположной стене, и был на нем изображен тот самый мужчина, без чашки чая, но на том же стуле, и стопы так же немного подвернуты на холодном полу. Портрет казался чудовищным, но достигал цели.