– В самом деле?
– Мало кто об этом знает, но история крайне увлекательная.
– Расскажите.
Они поужинали вместе, и после долгого рассказа о берцовых и лучевых костях разнообразных мучеников словачка стала говорить о себе, как ей повезло, что она занимается научными исследованиями, это очень интересно. Естественно, окружение удручающее – зависть коллег, посредственность, лицемерие, все такое. Однако, заверила она, не так-то просто отбить у нее охоту изучать свой предмет, писать о нем.
– Рад это слышать, – заметил Джаспер Гвин.
Тогда дама спросила, чем занимается он. Джаспер Гвин после недолгих колебаний наполовину покривил душой. Сказал, что лет двенадцать был оформителем интерьеров, но две недели назад оставил свое ремесло. Даму это, казалось, огорчило: почему, спросила она, нужно было оставлять работу, на первый взгляд такую приятную? Джаспер Гвин неопределенно помахал рукой. Потом произнес непонятную фразу:
– Ничто, заметил я в один прекрасный день, больше не имеет для меня смысла, и все смертельно ранит.
Даму это заинтриговало, но Джаспер Гвин ловко перевел разговор на другие темы: сначала вильнул в сторону, переключившись на скверный обычай класть палас в ванную комнату, затем пустился в длинные рассуждения о превосходстве южных цивилизаций, которое происходит оттого, что южанам известно точное значение понятия «свет».
Очень поздно вечером они стали прощаться: исподволь, не спеша, так что молодой словачке хватило времени найти подходящие слова и сказать, мол, хорошо бы провести ночь вместе.
Джаспер Гвин не был в том настолько уверен, но пошел за ней следом в ее гостиничный номер. И, странное дело, оказалось вовсе не трудно сопрячь в случайной испанской постели ее торопливость и его осмотрительность.
Через два дня, когда словачка уезжала, Джаспер Гвин вручил ей составленный им перечень из тринадцати сортов шотландского виски.
– Что это? – спросила она.
– Красивые имена. Дарю их тебе.
Джаспер Гвин провел в Гранаде еще шестнадцать дней. Потом уехал тоже, забыв в отельчике три рубашки, оставшийся без пары носок, прогулочную трость с набалдашником из слоновой кости, сандаловую пену для ванны и два телефонных номера, записанные фломастером на пластиковой шторке душа.
4
Первые дни по возвращении в Лондон Джаспер Гвин бродил по улицам, подолгу и с упоением, наслаждаясь уверенностью в том, что стал невидимым. Бросив писать, он прекратил в глубине души ощущать себя знаменитым – и незачем было людям замечать его, теперь, когда он снова стал таким, как все. Одевался небрежно, вернулся к прежним привычкам, уже без задней мысли о том, будет ли он выглядеть презентабельно, если вдруг какой-нибудь читатель его узнает. К примеру, сидел развалившись на скамейке в пабе. Ездил на автобусе зайцем. Обедал в Макдоналдсе, в одиночку. Время от времени кто-нибудь его узнавал, но он отнекивался.
Масса других вещей перестала его волновать. Он был вроде той лошади, которая, сбросив жокея, возвращается неторопливой рысью или кружит бесцельно по ипподрому, пока все прочие на пределе дыхания мчатся к финишу, растянувшись вереницей, пытаясь друг друга обогнать. Когда ему попадалась статья в газете или витрина книжного магазина, он вспоминал былые баталии, от которых только-только отошел, и на душе становилось легко, и он, как в детстве, вдыхал полной грудью пьянящий воздух субботнего вечера. Многие годы он не чувствовал себя так отлично.
Еще и поэтому он не спешил придать какое-то измерение своей новой жизни, продлевая для себя эти каникулы, это персональное лето. За время пребывания в Испании у него созрела мысль вернуться к ремеслу, которым он занимался до того, как начал публиковать романы. Это было бы нетрудно и ничуть не противно. Он даже усматривал в этом некий изыск формы, финальный повтор строфы, как в балладе. Но ничто не побуждало его торопиться с посылкой: Джаспер Гвин жил один, семьи у него не было, тратил он мало и в конечном итоге по меньшей мере пару лет мог спокойно существовать, даже не вставая по утрам с постели. Он решил, что время еще есть, и отдался на волю случая, занимаясь делами, которые долго откладывал на потом.
Выкинул старые газеты. Садился в поезд и ехал наугад, без определенной цели.
5
И тем не менее вот что приключилось с ним: дни проходили за днями, и его снова начала угнетать какая-то особая форма неудовлетворенности – сначала было трудно понять, что это такое, и лишь через какое-то время он распознал симптомы; стыдно признаться, но ему не хватало самого жеста письма, ежедневной заботы о том, чтобы упорядочить мысли и перелить их в прямолинейную форму фразы. Он такого не ожидал; пришлось призадуматься. Эта мелкая назойливая помеха возвращалась каждый день и, похоже, набирала силу. Так постепенно Джаспер Гвин начал задаваться вопросом, не рассмотреть ли попристальнее побочные занятия, предполагающие упражнение в письме, но не заставляющие в срочном порядке пересматривать пятьдесят два «не», перечень вещей, каких он твердо обещал себе никогда больше не делать.
Путеводители, пришло ему на ум. Но тогда нужно будет все время куда-то ездить.
Кто-то ведь пишет инструкции для домашних электроприборов; где-то, в какой-то части света, может быть, еще востребовано такое ремесло, как писание писем за неграмотных и неспособных.
Переводчик. Но с какого языка?
Наконец среди умственного разброда возникло единственное ясное слово: переписчик. Ему полюбилась бы работа переписчика. Не то чтобы это было настоящее ремесло, понятное дело, но мерцало в самом слове некое отражение, звенел некий отзвук, убеждавший его, заставлявший верить, что можно отыскать в этом деле что-то непреложное. Потаенность жеста, размеренный, усидчивый труд – смирение пополам со священнодействием. Только переписчиком хотел бы он быть, и больше никем. Нет сомнения: у него прекрасно получится.
Пытаясь представить себе, что в реальном мире может соответствовать слову «переписчик», Джаспер Гвин скользил по течению; дни наползали, складывались стопками, вроде бы не причиняя боли. Он едва замечал, как время проходит.
6
То и дело ему присылали договоры на подпись, относительно книг, которые он уже сочинил. Переиздания, новые переводы, адаптации для театра. Бумаги громоздились на столе, и в конце концов стало ясно, что он никогда ни одной не подпишет. С некоторым смущением он обнаружил, что не только не хочет больше писать книги, но в определенном смысле не хотел бы, чтобы и те, прошлые, были написаны. А именно, ему когда-то нравилось их делать, но он совершенно не желал, чтобы эти книги оставались в живых после того, как он принял решение бросить писать; его раздражало, что они, эти книги, обладают собственной силой и циркулируют там, куда он твердо обещал себе никогда больше не ступать ногой. Он стал выбрасывать договоры, не вскрывая конвертов. Время от времени Том пересылал ему письма от поклонников, которые благонравно восхищались и благодарили за такую-то страницу, такой-то сюжет. Даже это действовало на нервы: никто из читателей, не уставал он подмечать, ни разу ни словом не обмолвился о его молчании – как будто им ничего не известно. На пару писем он потрудился ответить. В свою очередь благодарил, простыми словами. Потом сообщал, что бросил писать, и прощался.
Заметил, что ни на одно из таких писем ответа не было.
Все чаще и чаще тем не менее возвращалась к нему потребность писать; все чаще и чаще не хватало ежедневной заботы о том, чтобы упорядочить мысли и перелить их в прямолинейную форму фразы. В конце концов он стал невольно восполнять эту нехватку своей личной литургией, не лишенной, как ему казалось, некоторой красоты: он принялся писать мысленно, во время прогулки или в постели, потушив свет, ожидая, когда придет сон. Выбирал слова, строил фразы. Бывало, по несколько дней следовал за какой-то мыслью, сочинял в уме целые страницы, а потом с удовольствием повторял написанное, иногда даже вслух. Точно так же он мог хрустеть пальцами или делать гимнастические упражнения, всегда одни и те же. Ему это нравилось.