— Осмотрительный ты у нас, князь, ничего не скажешь.
— Так ведь это пока, государыня. А как тебя одну на престол возведем, тогда о них и забудем.
— А что за люди-то под персонами? Подписей нету, а так — один на лошади, другой с заступом. К чему это?
— Леонтий так мне объяснил, что на лошади будто моя персона, а с заступом Самойловича гетмана.
— Невразумительно. Да и ты, князь, быть рядом с царственными особами можешь, а гетман — нет. И подпись несусветная: «Тщанием Данилы да Якова Ивановых детей Перекрестовых». Не нужна такая гравюра. Убери ее. Видеть не хочу. Где печатали-то?
— Здесь, государыня, в Китай-городе, на Белгородском подворье. Для тебя пять штук на атласе, чтобы вместе с рацеей ихней поднести. Другие — на тафте да бумаге.
— И куда их подевали?
— Охочим людям роздали. Мне, окольничему Семену Толочачанову, ризничему Акинфию, другим разным. Каждому лестно портрет государынин иметь.
— Не государынин. Вон мы у Шакловитого спросим, что он о такой персоне думает. Чай, вместе с тобой, князь, делами посольскими занимается. Леонтий Федорович, а Леонтий Федорович! Вовремя ты пришел. Погляди-ка, годится такая персона, чтоб по чужим царствам рассылать?
— А зачем, государыня, ее рассылать-то?
— Для оповещения о власти предержащих в державе нашей.
— Так в оповещении правда должна быть, а здесь ее и нету. Только в заблуждение иноземных государей вводить. Прости на смелом слове, великая государыня, только персона для рассылки твоя должна быть. Ты державой отеческой правишь, тебя и следует одну изображать.
— Вот тебе и ответ, князь Голицын! Покуда ты опасаться будешь, иные государи в смятение придут, потом поди им доказывай, кто престол российский занимает. О мастере ничего не скажу — пусть работает, только доску иную режет.
— Здесь вы, как всегда, правы, государыня. Леонтий Тарасевич не у монахов киевских — у великого мастера из Аугсбурга самого Килиана учился. Где только полковнику сыскать его удалось.
— Тем дороже его служба, Федор Леонтьевич. А теперь вот еще что скажу. Пусть быстро доску режет мастер, а печатать не на Белгородском подворье будем. Послу Якову Долгорукову в Париж пошлем — ему там сподручнее всем государям персону мою раздавать. Не для здешних окольничих да ризничих ее печатать надо.
— Огорчил я тебя, великая государыня…
— Полно, князь Василий. Я верных слуг и за вины их не казню, а уж тебя и подавно. Условие только одно поставлю. Исполнишь — прощу, нет — пощады не жди.
— Все исполню, государыня!
— Должен ты, Василий Васильевич, и свою персону мастеру сделать приказать. Всенепременно.
— Такая честь, государыня!
— Во всех державах так за обычай принято, должно и у нас быть. Надпись, скажем, может быть: «Царственные большие печати и государственных великих посольских дел оберегатель и наместник новгородский их царского величества ближний боярин князь Василий Васильевич Голицын». И чтоб с булавою в руках, а внизу в картуше стихи на пречестный клейнат гербовный князей Голицыных. Веришь ли, князь, у меня и вирши по такому поводу сложены:
Камо бежиши Воине избранный.
Многожде славне честию венчанный
Трудов сицевых и воинской брани.
Вечно ти славы дотекше престани.
Не ты, но образ Князя преславного.
Во всяких странах зде начертанного.
От ныне будет славою сияти,
Честь Голицынов везде прославляти.
— Государыня-матушка, как мне благодарить тебя за милость твою несказанную! Только, может, рано еще мою персону-то изображать да печатать? Обождем маленько?
— Верно слово, князь, сказал. С такой персоной торопиться не к чему. Тебе, государыня, надо сначала на престол вступить.
— Вот ко времени-то пришла, царевна-сестрица. Сама собиралася к тебе заглянуть, а ты уж на пороге.
— Персону мне твою от Перекреста принесли, и я решила с тобой потолковать.
— Поди, не понравилась?
— Чему тут нравиться? На престоле от государей тесно. Сколько ж так продолжаться может. Пора, пора, государыня-сестрица, тебе к самодержавию переходить. А князь Голицын и подождать может. Подпись к его персоне хороша, да в ней уже царей младших нету. Значит, надобно к подписи самим подойти. Я тебе, государыня-сестица, для твоего портрета вот какую подпись предложу — с Сильвестром Медведевым вместе мы ее сочиняли. Сама суди: «София Алексеевна Божьею милостью Благочестивейшая и Вседержавнейшая Великая государыня Царевна и Великая княжна Отечественных дедичеств государыня и наследница и обладательница». Что это ты, князь, никак, уходить собрался?
— Дверь притворить хочу, царевна Марфа Алексеевна. Мало ли кто пройдет, что услышит. Раньше времени-то.
— Вот тайн-то тебе более, сестра, и не надобно. В своем ты наследственном праве. Пусть так все и знают. А ты как смотришь, Шакловитый?
— Святые твои слова, государыня-царевна, как есть святые.
— Тогда и ты себе персону резаную закажешь, наследникам завещаешь, Федор Леонтьевич.
— Не закажу, царевна.
— Что так?
— Не по Сеньке шапка. Мне бы изображение мученика Федора Стратилата, [126]соименного моего святого, вырезать. С воинскою в ногах сбруею, литаврами, знаменами, копьями и прочим оружием. И святому молитва, и о делах моих упоминание.
— Умный ты человек, Шакловитый, куда какой умный. Не правда ли, государыня-сестица?
— Предусмотрительный, хотела ты сказать, Марфа Алексеевна.
Сердце не на месте, с чего — сама не ведаю. Толпятся, толпятся вокруг Софьи Алексеевны, а помочи ждать ей будто и неоткуда. Отступится от нее князь Василий Васильевич. Не иначе отступится. Софьюшка о будущем загадывать стала. Мол, как на престол вступит, как князя от княгини Авдотьи ослобонит. Будто сама княгиня тогда от него отступится — все едино в монастырь ей идти придется. Спросила, не жаль княгини будет. Софья вся окаменела будто. А моя, говорит, жизнь. Мне кто ее другую подарит, да еще какой она окажется. Василий — судьба моя. Все порешу, его не отпущу. На меня накинулась. Сама, мол, любила. Что ж за любовь-то свою не боролася. Мало ли что инок, мало ли что обет давал. Захотела бы, всего добилася, а там уж Господь твой грех определил бы. Неужто за радость земную не заплатила бы полной мерою.
Ровно страх всякий потеряла. Ровно ума лишилась. Ты гляди, говорит, как люди о чувствах своих пишут. Им можно? Читай, читай!
Свет — моя милая, дорогая
Не дала мне на себя наглядетца,
На хорошой, прекрасной лик насмотретца.
Пойду ли я в чисто поле гуляти,
Найду ли мастера-живописца
И велю списать образ ей на бумаге хорошей,
Прекрасной лик на персоне поставлю
Я во светлую светлицу…
Спросила сестрицу, откуда сии строки у нее. Неученые. Не по правилам сложенные. Квашнин, отвечает, сочинял. Для себя — не для школяров и учителей их. Может, и впрямь попробовать так-то?
Только для дела орации более потребны. У нас с Екатериной да Марьей Алексеевнами свой крестовый дьячок отлично рацеи сочиняет. Того лучше произносит. Похвалились перед патриархом, к себе нашего Михайлу Львова вызвал, послушал и полтину за искусство дал. У самого-то кир-Иоакима рацельщиков целая школа. Распорядился он так, чтобы Книг-Печатного Двора справщик Карион Истомин среди домовых меньших поддьяков отбирал, певчих мальчиков, иначе молвить. Шестеро у него в нынешнем году в учении находятся. Что ни праздник, перед патриархом новые рацеи должны сказывать. Им кир-Иоаким тоже по полтине каждому в поощрение дает. А вот рацельщик из Донского монастыря и вовсе отличился — иеромонах Иов Еруновский. Ему за его орацию преосвященный целый рубль дал. Теперь и другие обители обязаны перед патриархом отчет держать. Сама бы с радостью послушала, да редко их во дворец присылают, а уж в терема разве что на тезоименитство, если попросишь.