— Вот, поди, боярыня Морозова взъярилась бы!
— Не любишь ты ее, Софьюшка.
— Не люблю. Грамоты толком не знает, а туда же, богословием заниматься задумала. Все от спеси боярской!
— А коли привыкла попросту?
— Так что ж, ради привычки на дыбе висеть? Нет, царевна-сестрица, за привычки люди на плаху не идут, за спесь да норов свой боярский — другое дело.
— Подумай только, Софьюшка, какие Федосья Прокопьевна мучения терпит. Каждодневно ведь пытают, мученицу.
— Пусть пытают. Она государевой власти супротивница не хуже Стеньки.
— Да полно тебе, полно, не поминай всуе проклятого. Его да с боярыней равнять!
— Не знаю, Марфа Алексеевна, а по мне, как ни бунтуй против власти государевой, все равно врагом будешь и пощады тебе быть не должно. Много ли от боярыни государь-батюшка хотел: лоб по-человечески перекрестить. Велика трудность! Ан в мученицы записаться решила. Ее дело! Ты гляди, в Новодевичьем и то держать ее не стали — народ валом валит на новоявленную преподобную посмотреть, мученице поклониться. До чего дошло: с утра до вечера, что в праздник, что в будни по Чертопольской улице чисто крестный ход. Старый, малый, здоровый да увечный — все в обитель ползут. Теперь на Ямском дворе, чай, толковища не устроят: стрельцы враз разгонят. Прав преосвященный — чуть не каждый раз государя-батюшку молит-просит из Москвы баламутную забрать. Правда, нет ли, а по теремам слух пошел, государь-батюшка в Боровск ее сослать приказывает. Заточить там вместе с княгиней Урусовой…
— Ну да Бог с ней, с Морозовой. Нам с тобой, Софьюшка, не сегодня-завтра у гроба стоять: царевна-тетушка Анна Михайловна последние часы доживает. Арина Михайловна да Татьяна Михайловна в монастыре при ней неисходно. Сказывала крестная, как свечка тает. Пить есть давно перестала, еле дышит. Иной раз глаза-то откроет и опять закроет, будто смотреть на белый свет устала.
— А как хоронить-то царевну-тетушку будут — под своим ли именем, под монашеским ли?
— Какая разница.
— Очень даже большая. Сестру Анфису кто знает. Мы перемрем, никто о царской дочери и не вспомнит. Нет уж, коли мне судьба выпадет под клобуком дни свои кончать, изловчусь, чтоб на надгробном памятнике имя мое стояло: царевна Софья Алексеевна. Нет, лучше — государыня-царевна.
— Господи, о чем ты только толкуешь, Софьюшка!
— Да я так — на всякий случай. А вот что Ульяну Ивановну батюшка-государь к новорожденному царевичу в мамки взял, хорошо. Она за братцем нашим не углядела, да и тут…
— Помолчи, Софья Алексеевна. Слово — серебро, а молчанье — золото. Гляди, до молодой царицы дойдет — государь-батюшка не помилует. Хотя и вправду сказать, не пойму, чего это вера Ульяне такая, да и молодая царица не воспротивилась.
— Может, не знала.
— Это в наших теремах-то?
— Тогда государя-батюшку решила лишний раз не огорчать. Хватит ей, что с нами воевать собирается.
— Думаешь, собирается?
— Как иначе. Все исподлобья глядит, косится. Выкинула бы всех нас из дворца, коли б ее воля.
— Может, и твоя правда.
— Моя, моя, не сомневайся, царевна-сестрица. Приглядывать бы за ней надо. Ведь без масла к государю-батюшке в душу лезет.
21 сентября (1672), на Отдание праздника Воздвижения Креста Господня, в селе Преображенском был сыгран первый спектакль труппы пастора Грегори [79] «Комедия из книги Есфирь».
— По сию пору в себя прийти не могу, Марфушка. Экое представление — чисто сказка! А пастор будто бы сказал, что еще лучше может быть: и комедии новые писать будут, и переводы на русский язык делать. Поди, молодая царица ничегошеньки не уразумела, хоть государь-батюшка ей и подсказывал. Мне отец Симеон в секретности поведал, она и про Есфирь-то не знает. Государь-батюшка заставил все перед спектаклем Наталье Кирилловне объяснить, да она с перепугу все перезабыла да перепутала. Слыхала, Комедийную хоромину в Преображенском с великим поспешением строить будут — залу преогромную. На одно строение неба пятьсот аршин материи пойдет.
— Истинно празднество для души и зрения, даром что пастор настоящих актеров сыскать не мог.
— Как это? А кто же комедию представлял?
— Федор Михайлович Ртищев у царевны-тетушки Арины Михайловны пояснял, что собрал пастор шестьдесят человек из служилых да торговых иноземцев, что в Немецкой слободе живут. Артаксеркса прапорщик Фридрих Гассен изображал, Амана — имя-то такое, чисто язык сломаешь: Гермас Клифмас. Да ты другому подивись: Есфирь-то прапорщик Иван Берлов представлял!
— Прапорщик? Да быть того не может! Красивый такой, повадливый, чисто царица. И голос мягкий такой, певучий.
— Сказывают, пастор столько народу перепробовал, покуда Берлова сыскал. Да еще еле уговорил. А знаешь, Фекла от истопников слыхала, будто потому и согласился господин прапорщик, что больно любопытен был царевен да царицу поглядеть. Да, поди, не он один. Иначе им всем во дворец ходу-то нету.
— Господи! Интересно-то как! Будто после зимы в сад весенний вышел. И свет по-иному светит, и воздыхание легкое. Все смеяться хочется. Да ты, может, еще что про театр разузнала, так расскажи. Неужто теперь он всегда у нас будет?
— Сама знаешь, если молодой царице понравится.
— Полно тебе, Марфушка! Да что ей понравиться может, коли она грамоте и то еле-еле разумеет. Батюшке государю бы по сердцу пришлось, а она, все едино, рот разиня, около него сидеть будет — не шелохнется. Что ж, это пастор все сам и изготовил?
— Что ты, что ты, Софьюшка. Задники-то с видами разными Петр-англичанин рисовал. Инглисом его зовут. Оркестром Семен Гутовский заправлял и с ним еще один музыкант, чтоб не соврать, Гасенкрух. Да два немца актеров обучали лицедействовать. Вот сколько!
— Вот только язык — хоть бы ляцкий был, а то по-немецкому не все разумеешь. Больно быстро говорят-то.
— Да государю-батюшке с Украины Лазарь Баранович [80]книжицу свою дедуковал. Гляди, от государя мне прислана: «Издах языком ляцким: известен бо есмь, яко царевич Федор Алексеевич не точию нашим природным, но и ляцким языком чтет книги. Благоверному же царевичу Иоанну Алексеевичу книгу „Духовные струны“ приписах, издах же языком ляцким, вем бо, яко и вашего пресветлого величества сигклит сего языка не гнушается, но чтут книги и истории ляцкие в сладость».
— А сигклит-то это никак князь Кропоткин да стольник Богданов?
— Главного, Софьюшка, ты забыла — окольничего Артамона Сергеевича Матвеева.
— Как окольничего? [81]Не ошиблась ли ты, сестрица, али я чего недослышала?
— То-то и оно, что недослышала. По случаю рождения царевича Петра Алексеевича подьяческому сыну повышение вышло. Обождать малость, так и боярином окажется.
— Оно государю-батюшке виднее. Его воля. А все досадно. Господи, как досадно-то!
— Не на то досадуешь, Софьюшка. Иная у нас беда — то ли грянет, то ли обождет.
— Беда, царевна-сестрица? Какая беда?
— Верный человек Фекле сказал, что Симеону Гутовскому потаенно лохань огромную из липовых досок от дворца заказали: государя-батюшку лечить. В воде лежать ему надобно.
— А мыльня-то на что ж?
— Где ж ты в мыльне в воде полежишь. А тут со снадобьями всякими да с травами. Дохтуры промеж себя совещались, придумали.
— Господи! А хворь какая — не говорили? Может, обойдется?
— О том Бога молить и приходится. В животе и смерти один Господь и волен. Только б обошлось, Софьюшка, только б обошлось, иначе… Да еще не сказала, в тот же час велел государь Гутовскому обетную раку деревянную Савве Звенигородскому строить. Все иные заказы отложить.
— По молодой царице не видать.
— Почем знать, может, государь-батюшка от нее в тайне держит. Аль она несведома, что случиться может. Ульяна Ивановна сказывала, цельными днями с царевичем сидит, только кормилице да мамкам мешает. А то начнет хлопотать государю-батюшке стол накрывать, блюдами распоряжаться. Привыкнуть не может, что государь батюшка три дни в неделю вовсе кушать не изволит. Сама заедками да пряниками пробавляется — отойти не может. Государя нету, так и за прикрошкой тельной пошлет, за присолом стерляжьим свежим. Оладьи да сырники велит себе блюдами подавать. Комнатные боярыни надивиться не могут.