— А еще государыня-матушка Ульяна толковала, будто скромник новый владыка-то. Одеяльца нового, что государыня-матушка подарить ему хотела, не возжелал, востребовал из вещей никоновских, что попроще.
— Зато карету себе велел филаретовскую поновить, что блаженной памяти дед наш для себя строил. Слыхала о том, сестрица Арина Михайловна?
— В теремах не захочешь слышать, так услышишь.
— Поди, помнишь карету-то дедову?
— Как не помнить, строгая такая, смирных цветов. Внутри черным травчатым атласом с зеленым галуном обита. Две подушки зеленого бархату да в изголовье два креста серебряных золоченых с мощами.
— А кресты-то, царевна тетенька, откудова?
— И про то тебе, крестница, знать надобно! Да из зимних возков в карету взяты. Великий государь кир-Филарет николи без них в путь не пускался. Для оберегу.
— Плохие вести, государь!
— О чем ты, Афанасий Лаврентьевич?
— На особности бы поговорить, великий государь, коли на то твоя воля будет. Дело не для посторонних ушей — пересудов в деле посольском как огня бежать надо.
— Пойдем в опочивальню, боярин. Да двери, Пантелей, притвори, стой на часах. Я слушаю тебя.
— Князь Иван Иванович Ромодановский…
— Случилось что с нашим послом?
— Убит, великий государь. В Астрахани, на обратном пути из Персии, убит бунтовщиками.
— Бунтовщиками, говоришь? Нешто новый бунт в тех землях?
— Да там, великий государь, куда как неспокойно. Стенька Разин…
— Это молитвенник-то наш?
— Он самый. Как старшего брата его казнили, собрал отряд плыть по берегам Азовского моря да грабить турок.
— Ахти, разбойник! Какой беды наделать может!
— То-то и оно. Атаман ему разрешения не дал, так Стенька по Дону поднялся — богатых казаков грабить. Стан заложил, а там и на Яик податься решил.
— Следить, следить за ним, проклятущим!
— Следить-то надо, да нешто за такого душегуба поручишься. Из-за любого караула уйдет, следа не оставит. Ловок подлец, ничего не скажешь.
— Тем паче следить! Глаз с него не спускать! Да тут еще, Афанасий Лаврентьевич, совет с тобой держать хотел. Может, присоветуешь чего.
— Ежели слово мое глупое тебе понадобится, великий государь.
— Знаю, батюшка твой богатства не имел, а тебя сызмальства учил.
— За то премного родителю моему благодарен.
— Чему учился-то, боярин?
— Латынь, немецкий, математический выклад, да и без наук исторических и географических не обошлось.
— Вот и я сейчас думаю наследника за ученье всерьез посадить, а с ним и сестер старших — царевен. Хоть нет у нас обычаю девок обучать, акромя грамоты, а надо бы. Да и сами о том просят, особливо царевна Софья Алексеевна.
— Почему же, государь, и царевен наукам не обучить. При всех европейских дворах принцессы зело начитаны, беседу всегда вести могут.
— Неволить не хочу, а коли сами пожелали — другое дело.
— Поди, все и пожелали.
— А вот и нет. Евдокия Алексеевна, старшая, ни в какую, об учителе и слышать не хочет. Оно и верно, заневестилась — семнадцатый годок пошел, до науки ли тут. Это Марфа Алексеевна мне покою не дает, за ней и две младшие тянутся — Софьюшка да Катерина. Одной десятый годок, другой девятый.
— Самое время, государь. А с учителями как?
— О том и речь. Помнишь ли, говорил тебе, что в Полоцке, когда там быть довелось, монах рацею приветственную преотличнейшую произнес. В монашестве Симеон, а по рождению Ситнианович-Петровский. Стихи свои преподнес. Он после Киево-Могилянской академии в Полоцке в Братской школе учительствовал.
— Как же мне его, великий государь, не знать. Ведь он уже три года, по твоему приказу, молодых подьячих Тайного приказа обучает.
— И что ты о нем думаешь, боярин? Сам знаешь, царский учитель — дело непростое. Я было о Ртищеве подумал, да ему лучше воспитателем наследника стать — не в классе науку долбить. А у Симеона Полоцкого и навык есть, и к научению приобык. Сказывали, куда какой терпеливый.
— По мне, великих познаний человек. Была бы у царских детей охота, а так — лучше и не сыщешь.
— Вот и славно. Как меня учили, менять надобно, да поскорее. Сам посуди, с пяти лет под надзором Бориса Ивановича Морозова грамоте по букварю учился, часовник читал, псалтыри, деяний святых Апостол.
— Немало, великий государь, совсем немало.
— С семи за письмо сел, с девяти пению обучаться начал, а языков иноземных никаких, хоть Борис Иванович и одел всех царевичей в немецкое платье. Это уж потом самому до всего доходить приходилось. Теперь царевичу Алексею Алексеевичу и лексикон мой тогдашний, и космография, и грамматика, что в Литве издана, пригодятся. Спасибо Борису Ивановичу, сколько карт немецких раздостал, немецких резных кунштов. [63]На музыкальных инструментах тоже настоял. Все это лет в одиннадцать — двенадцать. Да что ж, так пришлось, что в четырнадцать меня уже народу объявили. Наследник до музыки великий охотник, от клавикортов не отходит. Еще карты рисовать любит. Чего-то ему Симеон еще преподать потщится. Вот только владыка наш не больно, как посмотрю, к нему расположен. Все в латинстве подозревает.
— Прости на смелом слове, великий государь, много тебе советов отрешенный Никон в свое время давал, только все ли тебе на пользу шли? О войне с ляхами и поминать не хочу. Так и с киром-Иоасафом. Его мысли, великий государь, твои дела. Как сам решишь, так тому и быть. Тебе перед потомками за державу отвечать, тебе одному. История не патриархами стоит — государями, и нам только Бога благодарить, что ты у нас есть.
15 июня (1667), на день памяти пророка Аммоса и святителя Ионы, Московского и Всея России чудотворца, приказом царя Алексея Михайловича принят на московскую службу живописец из Новой Джульфы Богдан Салтанов, приехавший в составе армянского посольства.
В Посольском приказе тихо, не то что за окнами, на Ивановской площади. Там и указы государевы объявляют, и подьячие из палатки, что у Ивана Великого, народ заманивают прошения писать, и кучера во весь голос переругиваются. Иной раз такой гомон подымется, хоть святых вон выноси — собственного голосу не услышишь. Боярин Ордин-Нащокин строго-настрого приказал окошек не подымать и двери притворять, чтобы подьячим в грамотах, что цельными днями строчат, ошибок не делать. Наказаний не любит, а с государевыми порядками не поспоришь. Только и в приказе не велено больше переговариваться — все молчком, разве на ухо чего шепнуть можно. Сам вон который час с Василием Даудовым, запершись, сидит толкует. Оно понятно — армянские купцы снова приехали. Дело нешуточное, прибыльное, а впереди еще и посольство в Константинополь. Глядишь, в чем пособить могут персидские гости.
— Сам в Константинополь собираешься, Афанасий Лаврентьевич, аль кого иного пошлешь?
— О себе думаешь, Василий? Угадал — с собой тебя возьму. Только поначалу давай дела-то мы все армянские толком разберем, государю доложим.
— Как прикажешь, боярин. Лишний раз разобраться никогда не помешает, дело-то куда какое важное.
— То-то и оно. Приехал ты в Москву, Василий, советником шаха персидского без малого тринадцать лет назад. Много тогда разговоров пошло, с чего ты у нас остался, может, шаху службу сослужить — досмотреть да подслушать.
— Кабы не ты, Афанасий Лаврентьевич, добра бы мне не ждать. Спасибо, доказал, не может армянин Ирану служить, разве отечественникам своим, которых судьба горькая по всему белому свету разметала.
— Вишь, как в жизни случается: в Московском государстве как раз смута после кончины царя Бориса Годунова пошла, у вас — великое переселение с Кавказа на персидские земли.
— Переселение, говоришь. Кабы так оно было, а то, как скот, людишек гнали, все силком, все без пожитков. Спасибо, коли сами живы оставались. Что детей, что стариков погибло в пути — видимо-невидимо. Чего-чего не пробовали, чтоб домой вернуться, одним народом по-прежнему зажить. Где там! Вот и порешили старейшины у царя Московского помощи просить.