30 мая (1661), на память преподобного Исаакия, игумена обители Далмацкой, царица Марья Ильична родила сына — царевича Федора Алексеевича.
Радость, радость-то какая! Царевич! Не быть государству без наследника. Мамки сказывали, здоровьем слаб — ровно неживой на свет пришел. Обошлось, слава тебе, Господи, — оклемался. Сам к нему на дню по два раза захаживал. Мамки мамками, да царица, поди, опять сколько недель в себя приходить будет. Немудрено, что и сынки здоровьем похвастаться не могут. А ведь под венец шла, дядька Морозов как здоровье нахваливал. Мол, сам гляди, кровь с молоком, щеки, что твои яблочки. За кровью да молоком дело не станет — на то все бабьи притирания и придуманы. Последний раз ехал мимо овощного ряду, в палатках баб с притираниями да хитростями разными видимо-невидимо. От сестры царица слыхала, недомогает Борис Иванович. Кто знает, может, срок его пришел. Свое пожил. Послать надо осведомиться. Обиду на питомца держит. Тут уж что поделать: без обид простому человеку не прожить, а царю и подавно. Меньше бы с тестюшкой богоданным хитрили, о карманах своих заботились. Думали, век государь под их дудку плясать будет. Ошиблись. А все равно жаль старика. Коли и не больно верно служил, к чужим не перекидывался.
Имя хорошее царевичу досталося — ничего не скажешь. На седьмой день от рождения память и преподобного Феодора Чудотворца, и благоверного князя Феодора Ярославича, Александра Невского брата. Главное — память деда почтить можно — с него, Федора Никитича Романова, все и началось. Великий человек был. К Федору Студиту в Феодоровский монастырь свозить его надобно — под прадедовское благословение.
21 июня (1661), на день памяти священномученика Терентия, епископа Иконийского, преподобных Юлия пресвитера и Юлиана диакона, после трехмесячных переговоров, был заключен между Россией и Швецией вечный мир, названный Кардисским, [51] по названию местечка между Ревелем и Дерптом. С шведской стороны переговоры вел Бернтгорн с товарищами, с русской — боярин князь Иван Семенович Прозоровский с товарищами.
— Замолчи, Семен Лукьянович! Сей час замолчи! Утешать царя вздумал! Ладно, государь — может, по-твоему, государя и улестить можно. А с чем к народу, боярин, выйдешь? Как ему скажешь — сколько лет воевали, муку какую да испытания приняли, и все впустую? Нет у России ни земель, ни крепостей, ни воинов крепких: все привиделось да и рассеялось! Договорился боярин Прозоровский — ничего не скажешь! Измена это, измена!
— Государь, великий государь, не дай себя понести гневу! Прозоровского-то что винить. Да, три месяца со шведами толковал. Да, выгоду российскую соблюсти хотел. А кругом что делается? Ляхи в наступление пошли? Сил каких понабрались! Неужто Хованского в трусости заподозришь? Только с Лисовским справился, ан Жеромский на пороге. Воевать на три стороны, государь, еще никому не удавалось — ведь крымчаки тоже о себе напомнили.
— Без тебя, Семен Лукьянович, знаю. Но чтоб такой вечный мир! Вечный, слышишь?
— Оно, государь, вечно одно Царствие Небесное, куда ты внидешь с кротостью своею да справедливостью. Еще ад кромешный, которого нам, грешным, не миновать. А в жизни государственной ничего вечного не бывает. Слова одни. Сегодня вечный, завтра — о нем и думать забудешь. Силенок бы, великий государь, подкопить, вот что.
— Пустого, Семен Лукьянович, не мели. Известно, в земном бытии человеческом о вечности думать не приходится, да только сам сочти: сколько городов завоевали в Ливонии, все обратно возвратили — Кокенгаузен, Дерпт, Мариенбург, Анзль, Нейгаузен, Сыренск, да ведь еще и со всем, что в городах этих взято было. Да еще поставить в те города сколько!
— Что верно, то верно, — десять тысяч бочек муки и пять тысяч бочек ржи. Так зато, великий государь, теперь можем свободно торговые дворы держать в Стокгольме, Риге, Невеле и Нарве.
— Зато! А шведы — в Москве, Новгороде, Пскове и Переяславле! Нешто надо было столько крепостей воевать, чтоб потом эдак-то разменяться! И молиться-то они по-своему свободно могут!
— Сам же ты, великий государь, говорил, что веру отцов не судят. Как же им отческим порядкам изменять? Негоже. А вот церквей строить им нельзя. Разве не так? Теперь гляди, послы российские отныне вольны через земли свицкие проходить без помех.
— А шведы через наши.
— Что ж тут дурного? Лишь бы к дружественным народам направлялись, с миром да по торговым делам. Сам же ты, государь, всем подданным своим разрешил, кто куда захочет, за рубеж торговать да учиться ездить. Ведь разрешил же? И воеводам строго-настрого наказал, чтоб препятствий никаких не чинили. Чем же здесь ты недоволен?
— Сам знаешь, крепостями да землями.
— Э, государь-батюшка, вернутся они к нам, как Бог свят, вернутся — дай срок. Еще напомнить хочу, что боярин Прозоровский выторговал: пленных всех возвратить, а перебежчиков бесперечь выдавать что им, что нам. Ты, государь, о том попомни, что наши пленные все по домам ворочаются, а шведские иные с охотою на Руси остаются. Пример тебе такой приведу. Пять лет назад под Ригою взят был в плен швед Ларион Афанасьев — у Татищевых в дворовых жил, а нонича напросился в ученики к сканного дела мастеру Василию Иванову в Серебряную палату. Татищев, известное дело, держать его не стал, да и ты сам разрешение дал. Выходит, не уйдет от нас, москвичом станет.
— Не о нем ли Хитрово толковал, что свадьбу справлять собрался?
— Что собрался! Уж справил, государь, двором в Кадашах обзавелся.
— А девку откуда взял?
— Нашу, нашу, государь, чеканщика одного дочку. Вот я и говорю, нешто наша мужика своего в свицкие края отпустит? Да и сама туда нипочем не поедет.
1 ноября (1661), в день памяти бессребреников и чудотворцев Космы и Дамиана Ассийских и матери их преподобной Феодотии, скончался боярин Борис Иванович Морозов.
— Государыня-царевна, тетенька Арина Михайловна, чегой-то государыня-матушка плачет, нас всех к тебе да к тетеньке-царевне Татьяне Михайловне отослала? Не захворала ли, родимая?
— Нет, нет, Софьинька, матушка царица, слава Богу, здорова. Другое у нас несчастье. Ты уже, гляди, какая большая, тебе и рассказать можно. Боярин Борис Иванович Морозов, супруг твоей тетеньки боярыни Анны Ильичны преставился. Осиротела Анна Ильична, вот ее все и жалеют.
— А я давно его не видала, уж, поди, и не вспомню.
— Может, и не вспомнишь. Который год боярин прихварывал, на последях ни рукой, ни ногой не владел, да и языком еле ворочал. И то сказать, такую жизнь прожить!
— Какую, тетенька?
— Экая ты, Софьинька, любопытная. Ну, пошто тебе его жизнь, коли уж кончилась?
— А как же сама истории мне читать даешь? Они и вовсе невесть когда случилися.
— Так это для примеру, как она жизнь человеческая да государственная складывается.
— Да разве покойный Борис Иванович не при управлении состоял? Москвой, когда батюшка-государь в походах бывал, управлял.
— О чем это ты, Софьинька?
— Тетенька-царевна Татьяна Михайловна сказывала — сама слыхала, — что апосля святейший то же место занимал.
— Ой, ой, Софьинька, чисто оторопь с тобой берет. Все-то она дослышит, все-то запомнит, коли бы еще и уразумела.
— А ты, тетенька, не бойся: коли сразу не пойму, потом выразумею — лишь бы запомнить, а то вдругорядь не расскажешь.
— Может, и твоя правда, крестница. Ну, что тебе о покойном сказать. Что дядькой у батюшки твоего государя был, сама знаешь. Крепко его батюшка твой любил. Бывалоча, шагу без Бориса Ивановича не ступит — непременно посоветуется.
— Чего ж, государю-батюшке советоваться с простым боярином, коли он сам царь?
— Так это батюшка еще на престол не вступал. А как вступил, сделал боярина главным руководителем во всем, почитай. Во всех приказах — и в Стрелецком, и Большой казны, и Иноземном. А уж в царской Думе первое его место было.