Хлеб, вино и вера.
Одного из трех этих элементов мне не хватает.
Но я все же произношу правильные слова, делаю предусмотренные ритуалом движения. Я восхваляю Господа и молюсь ему, произношу Credo[39] хором с теми, кто на недолгое время стал моей паствой.
Когда приходит время, я оборачиваюсь и иду к верующим с чашей облаток.
Но только двое из них подходят к причастию. Остальные остаются на своих местах с опущенными головами. Я смотрю на жену диакона. Несмотря на то что ее голова опущена, я вижу слезы на ее щеках. Ее подбородок дрожит в попытках удержать слезы.
Я думал, что после мессы люди задержатся в зале, чтобы поговорить со мной. Но все они уходят и оставляют меня в одиночестве убирать вещи, которые я использовал для службы. Я снимаю псевдоепитрахиль и складываю ее аккуратно, как будто она настоящая, одно из тех расшитых и позолоченных одеяний, которые придавали мессе особую атмосферу. Потом я съедаю гостии, чтобы быть уверенным в том, что они не будут осквернены.
Этого я никогда не понимал. Что может быть худшим осквернением, чем пропускать освященный хлеб и вино по телу, чтобы затем извергнуть их как мочу и кал?
Но я научился подчиняться. Церковь – не демократический институт.
Опустошив креманку, я несколько мгновений колеблюсь, размышляя, что с ней делать. Она довольно тяжелая и сделана из металла, похожего на серебро. По ее форме невозможно определить ее возраст. Долгие годы использования исцарапали ее поверхность, но внутренняя часть еще блестит. В одно мгновение, пока я держу ее в руке, мне приходит в голову глупая мысль, что эта чаша могла бы быть Граалем.
Чья-то рука тихо стучит в дверь.
– Войдите, – говорю я.
Показывается лицо пожилой диаконовой жены.
– Можно войти, святой отец?
– Конечно. Входите, пожалуйста.
Это очень маленькая женщина. Когда-то она была не такой. Может, она даже была красива. Но теперь она напоминает сухое деревце.
Вблизи я замечаю, что она вовсе не стара, как мне показалось сначала. Она, видимо, немногим старше меня. Все дело только в усталости. И усталости не только физической.
– Чем я могу вам помочь? – спрашиваю я ее.
Женщина колеблется. Встряхивает головой.
– Я столько лет ждала…
Потом она резко разворачивается. Не давая ей выйти из комнаты, я удерживаю ее за плечо. Она не сопротивляется.
– Не здесь, – бормочет она.
– Почему?
Женщина не отвечает.
Я отпускаю ее.
Она делает несколько шагов в сторону двери. Потом останавливается. Возвращается.
– Идемте со мной, – велит она мне.
Мы идем, не встречая ни единой души, по пустым коридорам, чистым и хорошо освещенным, так непохожим на коридоры Нового Ватикана. Здесь стоит легкий запах пыли, но он не имеет ничего общего с вонью, к которой я уже так привык, что не чувствую. Здесь так много неиспользуемого пространства и так тепло, что при мысли об условиях в катакомбах, в которых мы живем, подобная расточительность кажется мне преступной.
Мы подходим к металлической двери. Женщина поворачивает ручку. Мы входим.
Это раздевалка. Возможно, когда-то, когда это была станция метрополитена, она использовалась обслуживающим персоналом. В комнате стоит лавка почти во всю ее длину и ряд шкафчиков. Женщина открывает два из них. Сквозь дверные щели я вижу, как она встает на колени и молитвенно складывает руки.
– Я хочу исповедаться, святой отец. Я уже много лет хочу сделать это, но все это время было некому.
– Но почему здесь? Мы могли бы сделать это в комнате, где проходила месса.
– Я хотела бы, чтобы нас…
– Что-нибудь разделяло? Решетка?
– Да.
Мне остается только сесть на пол.
– Благословите меня, святой отец, ибо я согрешила.
Женщина замолкает. Вздыхает.
– Я не помню, что делать. Что говорить. Уже столько лет…
– Я слушаю тебя, дочь моя. Слова не важны. Говори, как можешь.
Она качает головой.
– Это нелегко.
Потом закрывает глаза и начинает говорить.
– Это нелегко.
Это очень нелегко.
Настолько проще судить. Думать, что все добро – с одной стороны, а все зло с другой. Но это не так. Не так. Видите ли, святой отец, зло иногда… иногда его трудно распознать… Кто-то что-то решает, остальные думают, что это хорошо, или что это не очень плохо, и делают то же. Поначалу, может быть, кто-то оказывает сопротивление, кто-то говорит, что это нечестно, что так нельзя, но потом и ему приходится сдаться…
Вы заметили, что почти никто не подошел сегодня к причастию? Ни я, ни мой муж… Думаете, мы не хотели? Те двое, что подошли… Не знаю, сделали ли они это потому, что не отдают себе отчета в своих грехах, или… потому что они хотели спустя столько лет наконец-то отведать хлеба…
Плоть и кровь христовы…
Бог, который стал человеком и отдал за нас свою плоть и кровь…
– Я не понимаю, – шепчу я.
– Не понимаете, говорите. Не понимаете…
Когда упали бомбы, мы с мужем ехали в метро. Поезд сошел с рельс в туннеле – взрыв сбросил его с путей. Мы подумали, что это из-за бомбы какой-то террористической группировки. Вы помните террористические группировки? Больше половины пассажиров были мертвы или ранены. Те, кто остался цел или получил незначительные ранения, решили идти в темноте до конца туннеля. Мы сказали остальным, что пришлем к ним спасателей, и оставили их там, в темноте, потому что электричества не было.
У нас был выбор: вернуться на станцию, с которой мы только что отправились, или дойти до следующей. Мы устроили голосование. Кто-то сказал, что взрывы, видимо, прогремели со стороны города, так что мы решили идти вперед. Мы двигались по путям в сторону выхода, освещая путь зажигалками, спичками и факелами, сделанными из газет. Боясь, что возвращение электричества изжарит нас на рельсах.
Мы прошли очень большой участок туннеля, прежде чем увидели линию света вдалеке. Это была та станция.
Мы ожидали, что встретим спасательную команду, а вместо этого увидели на станции десятки перепуганных людей. Некоторые односложно говорили, другие потеряли дар речи, а третьи, наоборот, тараторили бессмысленные предложения, произносили длиннейшие непонятные речи, как сумасшедшие. И в глазах их тоже было сумасшествие…
Один из них дернул меня за руку. У него на голове была ужасная рана. Полностью покрытый белой пылью, он был похож привидение. Он потащил меня за куртку к выходу, чтобы показать мне что-то. Дойдя, он направил палец на восток.
В римском небе стояла необъятная белая туча в форме гигантского гриба. И тогда мы поняли, что произошло…
Прежде чем продолжать, женщина долго колеблется. Ее голос сух, как пыль.
– Первые дни были самыми худшими. На землю опустилась ужасная тьма, как будто небо накрыло мешком. Пошел снег. Грязный, темный. Мужчины и женщины бродили по улицам, как призраки. Некоторые из них были опасны. Неподалеку оказалась стройка. Мы взяли оттуда тележки и рабочие инструменты. Работая посменно, мужчины начали укреплять станцию. Для обороны у нас также было два пистолета. И нам приходилось их использовать, да.
Мужчинам удалось укрепить это место. Тем временем мы, женщины, обшаривали близлежащие магазины в поисках еды, батареек и бутилированной воды. Когда мы собрали значительные запасы, то замуровали входную дверь и закрылись на нижних этажах станции.
Здесь прохладно.
Почти холодно.
У меня идет пар изо рта.
– Так мы прожили два месяца.
Нас было тридцать девять – двадцать два взрослых и дети, ехавшие на экскурсию.
К сошедшему с рельс поезду была отправлена команда, чтобы забрать оставленных там раненых. Вернувшись, они сказали, что все раненые умерли. И никто не подверг сомнению это утверждение.
Мы забыли о них, и точка.
А к началу третьего месяца у нас закончилась провизия.