– Рано или поздно меня тоже попросят выйти с какой-нибудь экспедицией, и я не вернусь. Как и другие до меня. Совет не придает науке никакого значения. В свете того, что мы натворили, нельзя сказать, что они не правы. Но в целом, теоретическая физика никого не убила. Я хочу сказать, непосредственно не убила.
Мы делили с ним эту комнату почти десять лет. Мы теперь знаем друг друга, как старые супруги. Или сокамерники. Ограниченность пространства сближает.
Или сводит с ума.
Над койкой Максима висит несколько фотографий. Прекрасная женщина намного моложе его. Две голубоглазые девочки. Это не настоящие фотографии, а вырезки из старых модных журналов. Края ободраны.
– У меня ни одной фотографии Алексии и Ирины. И фотографии жены тоже, – признался он мне однажды вечером, глядя в угол комнаты. – У меня есть только память о них. Я даже не знаю, живы ли они. Но предполагаю, что нет. Вероятней всего, что нет. К тому же, это все равно не жизнь. Даже не знаю, чего желать для них. Или для нас.
Максим объяснил мне, что всегда мечтал о сыне, так что, когда родилась его младшая дочь, он уговорил жену назвать её необычным для России именем Алексия.
Рядом с фотографиями висят четыре открытки. Бруклинский мост. Кремль. Эйфелева башня. Эрмитаж.
Потрепанные десятилетиями в сырости, края фотографий загнулись, как у пергамента. Цвета поблекли. Я спрашиваю себя, что сталось с этими городами. Они мертвы, как древние Фивы. Как храмы Ангкора. Видимо, по сравнению с местами, которые они изображают, эти изображения мало пострадали.
В последние часы Максим рассказывал мне о том, что может встретиться нам на нашем пути. Он описал мне климатические и другие изменения, произошедшие с наступлением нового Ледникового периода. О том, как, по его прикидкам, отступили моря. Он говорил о странных созданиях, бродящих снаружи в темноте и даже в бледном смертельном солнечном свете. Смертельном для нас, но не для них.
Он подарил мне все, что знал. Он положил в мой рюкзак блокнот в черном кожаном переплете, потертый и распухший от вклеенных между страниц листков.
– Что это? – спросил я его.
– Возьми. Тебе пригодится. Это плод долгой работы. Голоса множества людей, которых больше нет. Используя их, ты проявишь уважение к их жертве. И к моей работе. Читай по чуть-чуть за раз.
Перелистывая страницы пухлого молескина, я увидел десятки рисунков, карт и сложных преобразовательных таблиц. Некоторые рисунки были очень… странными. Я не знаю, как еще можно их описать. Чудовищные создания. Живые и препарированные, с хорошо видными органами между раскрытых ребер. Органами, названия которых я не знал. Думаю, что у каждого в воображении водятся подобные вещи. Однажды в библиотеке семинарии один священник, проходя мимо меня, дал мне пощечину. Когда я в ярости повернулся к нему, он ограничился тем, что указал пальцем на рисунок, который я нарисовал в тетради. Это была женщина с большими крыльями. Я нарисовал ее, не отдавая себе в этом отчета, пока учился. Вероятно, его оскорбила не сама по себе женщина, одетая довольно прилично, а наличие крыльев. Крылья были, как у летучей мыши. Возможно, будь женщина пернатой, священник принял бы ее за ангела.
Быть может, Максим точно так же механически рисовал этих чудовищ на полях своих заметок. У каждого есть свои темные стороны.
Я положил блокнот не в рюкзак, а в карман куртки. Несмотря ни на что, давление на грудь около сердца дает мне ободряющее чувство. Там она и останется на протяжении всего путешествия. В теперешние времена дружба – еще большая редкость, чем вода и тепло.
В дверях Максим на прощание сжимает меня в объятьях. Его руки когда-то были сильны, как лапы медведя, но теперь стали немощными руками старика. Потом отпускает меня и говорит:
– Будь осторожен там, снаружи.
– Буду.
– Я хотел попросить тебя кое о чем, – бормочет он неуверенно.
– Говори.
– Когда ты будешь снаружи…
– Да?
– Мне было бы приятно, если бы ты нашел время написать пару заметок в блокнот, который я дал тебе. А еще лучше, если б ты вел дневник.
– Хорошо.
– Ты увидишь интересные вещи. Иногда пугающие, но все же интересные. Наступающие времена опасны для науки, и мы должны сделать все, чтобы она пережила их. Поэтому любое наблюдение должно казаться тебе важным; я попросил бы тебя записывать все необычное, что ты увидишь или подумаешь, чтобы поделиться им с теми, кто прочтет это.
– Сделаю. Ладно. Мне пора.
Максим кивает. Потом испытующе смотрит мне в глаза.
– Ты взял радио?
– Я не люблю музыку. Она отвлекает меня. А снаружи нельзя позволять себе отвлекаться.
– Ты прекрасно знаешь, о каком радио я говорю. Возьми его.
– Хорошо.
Максим чешет голову. Плечи его лабораторного халата покрываются перхотью.
– Я заметил, что ты не положил в рюкзак Евангелие. И снял со свитера крест.
– Там, куда мы идем, Евангелие и крест могут оказаться не в почете.
– Но на свитере он все равно заметен. Видишь? Там, где был крест, черный цвет темнее. Он как будто оставил отпечаток. И Евангелие тоже еще в тебе.
– Может быть…
– И все же не знаю, достаточно ли этого. Говорят, что некоторые создания снаружи способны читать мысли.
– В таком случае, я постараюсь не думать.
– Это хорошо удается солдатам. Не знаю, способен ли на это ты.
– Посмотрим.
– Да. Посмотрим. Значит, прощай, Джон?
– «Прощай» – слишком драматично. Я предпочитаю по-итальянски: чао.
– Значит, чао, Джон.
– Чао, Максим.
Я надеваю рюкзак, выхожу из комнаты, бывшей моим домом все эти годы, и не оборачиваюсь. В ней для меня ничего нет. Там мой друг, это правда. Но дружба – это вещь, которую носишь в себе, в сердце. Как ностальгию и раскаяние. Если хочешь выжить в этом ужасном новом мире, необходимо заставлять себя думать, что это так. Что чувства – это огонек, горящий в сердце. Если будешь оборачиваться, если будешь искать в памяти людей и места, которые были тебе дороги, ты рискуешь превратиться в соляной столб, как жена Лота в Библии.
4. Наружу!
Я с трудом поднимаюсь по ведущей к выходу лестнице.
Рюкзак давит на спину. Лямки натирают плечи. При этом мой груз – ничто по сравнению с тем, что тащат солдаты Швейцарской Гвардии, помимо гигантских рюкзаков несущие на себе оружие и бронежилеты. На их головах каски американского типа и очки ночного видения. У меня есть такие же, они висят на крючке моего рюкзака. Я поправляю ремень своего «шмайссера», пытаясь надеть его, как остальные. Я представления не имею, как им пользоваться, но предполагаю, что рано или поздно кто-нибудь мне это объяснит.
Какой-то человек с разбегу толкает меня в спину, и я ударяюсь о стену.
Из-за рюкзака я теряю равновесие и грохаюсь на землю. Шлем падает с меня, откатывается к противоположной стене.
– Лыжню! – кричит Карл Бун, пробегая мимо меня с издевательским хохотом.
Это он толкнул меня. На нем столько оружия и вещей, что солдат занимает больше половины ширины коридора. При этом, проносясь к выходу, он гарцует, как породистый конь. То, что он может бежать со всей этой тяжестью, кажется мне невероятным.
Капитан Дюран останавливает его на лету.
– Стоять, солдат!
Бун встает по стойке «смирно», мгновенно перейдя он беспорядочного движения к абсолютной неподвижности.
– Так точно, капитан!
– Куда ты, по-твоему, идешь?
– Так точно, капитан, наружу!
– Перестань разыгрывать из себя клоуна, Бун.
– Я симулировал подобающий энтузиазм, синьор. При всем моем уважении, синьор, солдат Гвардии Ватикана не клоун, синьор. У клоунов смешная одежда и огромные носы из красной резины.
Капитан качает головой:
– Вольно. И больше не бегай. Учти, что, если ты сломаешь по дороге ногу, нам придется бросить тебя.
– Чтобы быть спасенным туземцами, синьор? Чтобы выучиться плясать «хулу»?[26]