Когда в дверях появилась Леонора — высокая, прямая, с золотистой волной волос, вся в черном — и прямо с порога объявила Нэнси, что Эдвард сгорает от любви к ней, Нэнси была как раз погружена в размышления о своем дочернем долге перед родителями. Слова Леоноры вдруг выявили то, о чем она подспудно знала и без нее уже несколько месяцев: Эдвард буквально изнемогает от любви к ней, к Нэнси. На секунду ей показалось, что душа ее вздохнула с облегчением: «Domine, nunc dimittis…» [76]Теперь ей можно спокойно отправляться в Глазго спасать свою падшую мать.
4
Всё будто совпало: настроение, час, женщина в дверях и спокойная уверенность в том, что Эдвард сгорает от любви к ней, а она — к нему. Всё вдруг встало на свои места, обретя четкие очертания, — так мелок для записи игры в вист послушно ложится в желобок, едва нажмешь на него большим пальцем. Теперь, по крайней мере, появилось что-то ощутимое.
И Леонора вдруг сделалась совсем не той, что раньше, и сама она, чувствовала Нэнси, тоже изменилась по отношению к тетушке. По-прежнему сидя у камина в тонком белом шелковом кимоно, она вдруг ощутила себя королевой, восседающей на троне. А Леонора, в черном облегающем кружевном платье-декольте, с ослепительными роскошными плечами и короной золотистых волос, которые раньше казались девочке самыми прекрасными на свете, — так вот, Леонора вдруг сжалась, скукожилась, посинела от холода, стушевалась и сникла. Но всё равно продолжала командовать. А вот это уже было ни к чему: всё решено — завтра спозаранку Нэнси уезжает к матери в Глазго.
Леонора не отступала: Нэнси должна остаться и спасти Эдварда — он же умирает от неразделенной любви. А та даже не слушала: она была горда и счастлива тем, что Эдвард ее любит, а она любит его. Пусть Леонора цепляется за мужнино тело, все равно душа Эдварда — самое драгоценное на свете — в ее руках, и она готова защищать и драться за нее, точно Леонора, как голодный пес, пытается отбить у нее ягненка, которого она уносит. Да-да, ей действительно казалось, что любовь Эдварда — это бесконечно дорогое существо, которое она пытается уберечь от нападок жестокого хищника. Точнее, хищницы — Леонора тогда показалась ей именно такой. Это она, Леонора, жадная, жестокая, довела Эдварда до сумасшествия. Но теперь его любовь к ней и ее любовь к нему защитят его: он будет чувствовать ее великую любовь, через все расстояния, без слов — она одна будет окутывать и возвышать его. Ее обожающий, тоскующий, проникнутый нежностью голос — он один донесется до него от самого Глазго.
Тут снова раздался громкий, властный, непререкаемый голос Леоноры — в нем, правда, слышалась нотка горечи:
«И не думай уезжать. Твое место здесь, ты должна принадлежать Эдварду. Я разведусь с ним». Девочка отвечала:
«Церковь не дает разрешения на развод. Я не могу принадлежать вашему мужу. Я еду в Глазго спасать мою мать».
Послышался звук распахиваемой двери: на пороге стоял Эдвард. Слегка набычившись, выставив вперед плечо, он ненасытно, потерянно смотрел прямо в лицо Нэнси. Было видно, что он крепко выпил: в одной руке он держал штоф с виски, в другой — того гляди, уронит — подсвечник. Тоном, не терпящим возражений, он бросил Нэнси: «Я запрещаю тебе и думать об отъезде. Ты останешься здесь, пока я не получу известий от твоего отца. Потом поедешь к нему».
Женщины будто не слышали его: они стояли друг против друга, готовые вцепиться одна другой в горло. Эдвард смотрел на них с порога, прислонившись к косяку. Потом повторил:
«Нэнси, и думать забудь о Глазго. Кто в доме хозяин?» При звуке этого трубного мужского гласа в ночи, рождавшегося в сильной широкой груди, Нэнси мысленно преклонила колена перед своим повелителем, сложив на груди руки. Она знала, что поедет в Индию, и конец всем разговорам.
Леонора чуть насмешливо заметила:
«Вот видишь — он уже считает тебя своей. Ты должна запретить ему пить».
Нэнси не ответила. Эдвард вышел: они слышали, как, поскальзываясь и оступаясь, он грузно спускается по дубовой, до блеска начищенной лестнице. Звук падающего тела — Нэнси вскрикнула Леонора повторила:
«Вот — видишь?»
Теперь шаги доносились снизу, из зала: между перилами галереи, опоясывающей зал, мелькал язычок пламени от свечи Эдварда Через какое-то время они услышали его голос:
«Соедините меня с Глазго… да, Глазго в Шотландии… Мне нужен номер телефона господина Уайта, проживающего по адресу: Шимрок-парк, Глазго… Эдвард Уайт, Шимрок-парк, Глазго… да, десять минут… ночной тариф… — Он говорил ровно, спокойно, терпеливо: алкоголь ударил в ноги, но голова оставалась ясной. — Я подожду, — сказал он, видимо, отвечая на вопрос телефонистки. — Да, я точно знаю, что у них есть телефон. Я уже звонил им раньше».
«Он звонит твоей матери, — заметила Леонора. — Он все сейчас уладит. Она поднялась и закрыла дверь. Потом опять подошла к камину и в сердцах бросила Нэнси: — Да, конечно, он все для всех улаживает, кроме меня, — меня одной!»
Девушка опять ничего не ответила: она замечталась. Она представляла себе темный зал… Ее любимый сидит, как всегда, на стуле с круглой спинкой… Стул низкий, он приставляет аппарат к уху, отвечая, говорит медленно и мягко, как всегда, когда беседует по телефону. И всё это сейчас он делает ради нее, спасая и ее, и мир среди кромешной тьмы. Она почувствовала, как кровь прихлынула к шее, груди, приложив ладонь к обнаженной шее, она ощутила тепло.
Она молчала, а Леонора продолжала говорить…
О чем? Бог весть о чем. Повторяла, что девочка должна принадлежать ее мужу. Поясняла, что говорит так потому, что даже если она получит развод, даже если их брак будет расторгнут с позволения Святой Церкви, все равно со стороны девочки и Эдварда это будет прелюбодеянием. Но так нужно, повторяла она, необходимо. Это цена, которую девочка должна заплатить за совершенный грех, за то, что она влюбила в себя Эдварда, за то, что полюбила ее, Леоноры, мужа. И так без конца… Говорила, что девочка станет прелюбодейкой, что он навредила Эдварду тем, что так хороша собой, так изящна, так добродетельна. Грех быть такой добродетельной. И она за это заплатит — спасет человека, которому причинила зло.
Между фразами Нэнси слышала голос Эдварда, продолжавшего говорить по телефону, — слов было не разобрать, только короткие паузы пунктиром обозначали минуты, когда он слушал ответы собеседника. Она зарделась от чувства гордости — ее любимый трудится ради нее. Он знает, что делать; он по-мужски решителен; знает, как поступить. А Леонора всё говорила, сверля Нэнси глазами. Та почти не смотрела на нее и не слушала. Потом, словно очнувшись от долгого, казалось ей, сна, Нэнси сказала:
«Я поеду к отцу в Индию, как только Эдвард получит от него известие. Не будем это обсуждать — Эдварду это не нравится».
При этих словах Леонора, стоявшая возле прикрытой двери, вскрикнула и покачнулась. Недолго думая, Нэнси вскочила с кресла и бросилась к ней с раскрытыми объятиями. В следующую минуту она уже прижимала ее к груди, повторяя:
«Милая моя, бедная моя». Так они сидели, прижавшись друг к другу, и плакали, плакали. Всю ночь проговорили, лежа на одной постели. И всю ночь Эдвард слышал за стенкой их голоса. Вот как всё получилось…
Наутро все трое встали, как ни в чем не бывало. Около одиннадцати Эдвард пошел к Нэнси — она как раз ставила в серебряную вазу рождественские розы. Он положил рядом на столик телеграмму. «Пожалуйста, расшифруй ее сама. — И с этими словами пошел назад к двери. Потом, уже с порога, добавил: — Передай своей тете, что я послал телеграмму мистеру Дауэллу с просьбой приехать. Хлопот перед твоим отъездом будет много, он нам поможет».
А в расшифрованной телеграмме, насколько помню, было вот что: «Увезу миссис Раффорд в Италию можете в этом на меня положиться сердечно привязан к миссис Раффорд в финансовой помощи не нуждаюсь позаботьтесь о ее дочери премного благодарен за напоминание о моем долге Уайт». Что-то в таком роде.